Проект Belpaese2000             BIBLIO ITALIA   Библиотека итальянской литературы

 

Home Biblio Italia Язык Перевод Италия Политика Живопись Кино Музыка Театр Гостевая

Марсель Брион

Микеланджело

(Жизнь замечательных людей. Серия биографий. выпуск 1025 (825)

МОСКВА: МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ – ПАЛИМПСЕСТ, 2002

Перевод с французского Г. Г. КАРПИНСКОГО

Перевод осуществлен по изданию: Marcel Brion. Michel-Ange. Paris: Albin Michel, 1995.

Глава вторая 

 

САД БОГОВ

 

Доменико Гирландайо был одним из самых известных жи­вописцев флорентийского Ренессанса. Он обладал чувством грандиозности и реальности, не предавался несбыточным мечтам, а если они у него и были, не придавал им осязаемой формы. Флоренция была благодарна ему за ту объективную реалистичность, которая царила во всем его творчестве, пото­му что оно самым возвышенным образом четко отражало подлинный практичный, ясный дух этого города. Он нравил­ся еще и потому, что умел вводить даже в религиозные сце­ны, в которых им вообще, казалось бы, не было места, име­нитых людей города. Возможность узнавать знакомые лица Альбициев и Торнабуони в эпизодах из жизни Девы Марии или Св. Иоанна Крестителя очаровывала флорентийцев, в особенности тех, кто запечатлялся таким образом, хотя бы и в виде статистов, на заднем плане произведения.

Такое появление флорентийцев XV века среди персо­нажей Священной истории никого не шокировало и, как бы ни противоречило всякому правдоподобию, вовсе не каза­лось смешным. Тщеславные горожане находили в этом свою выгоду: коли они покупают картину, разве это не дает им права на ней фигурировать?

Гирландайо так искусно совмещал свои художественные решения с этими портретами, что произведение отнюдь не утрачивало гармонии. И поскольку для художников было вполне обычным делом пользоваться моделями для изобра­жения нереальных лиц, почему бы ему не выбирать для это­го философов и поэтов, а не просто каких-нибудь праздно­шатающихся горожан или лодочников, почему бы не фигу-

16

 

рировать на его полотнах наравне с детьми Лоренцо Вели­колепного уличным мальчишкам?

Буонарроти выбрал учителем для своего сына Доменико Гирландайо не только из соображений его художественного мастерства, но и с задней мыслью, что, будучи в фаворе у Медичи, тот мог бы помочь ребенку сделать карьеру. Про художника говорили, что он ревниво относится к молодым талантам, но маленький Микеланджело, разумеется, не мог вызывать у него никаких опасений. Так рассуждал осторож­ный отец. Сделка между мальчиком, желавшим стать скульптором, и Лодовико, не допускавшим и мысли о таком будущем сына, состоялась: как-никак, профессию живопис­ца он считал более стоящей, чем ремесло каменотеса. К то­му же можно было и деньги получать — Гирландайо платил ученику небольшое жалованье, завязать — полезные и пре­стижные знакомства, заслужить уважение земляков по при­меру мэтра, запросто общавшегося с самыми видными людьми города.

Современники впоследствии много говорили о ревности знаменитого мэтра к своему юному ученику. Но по всей ве­роятности, они ошибались. Гирландайо пользовался такой заслуженной и прочной известностью, что ему не приходи­лось бояться чьей-либо рождавшейся славы, и меньше чем кто-либо другой, мог внушать ему опасения Микеланджело. Он добросовестно выполнял всю работу, которую поручал ему учитель, но делал это без энтузиазма, чего можно было бы ожидать со стороны упорного подростка, так долго бо­ровшегося за право стать художником. Гирландайо мог бы научить своего подопечного всему самому драгоценному, что тот должен был бы получить от своего учителя, — самой совершенной технике мастерства, если бы ученик выказы­вал расположение к тому, чтобы воспользоваться этой воз­можностью. Говорят, что Гирландайо не открыл юному Микеланджело всех секретов своего искусства. Это верно, по­скольку позднее, когда ему придется расписывать плафон Сикстинской капеллы, Микеланджело затребует мастеров фрески из Флоренции, и не столько в помощь себе, сколь­ко для того, чтобы они научили его технике, с которой он был знаком достаточно поверхностно. Его первые опыты были катастрофически неудачными, потому что он исполь­зовал слишком увлажненный раствор. Такой ошибки не до­пустил бы самый последний из подмастерьев в мастерской Гирландайо даже после одного года обучения. Этот худож­ник обладал безупречной техникой и был вполне способен передать свой опыт ученикам.

17

 

И если Микеланджело не использовал все возможности обучения, то, разумеется, не из-за предполагавшейся ревно­сти учителя, а просто потому, что ни в этой мастерской, ни в школе Франческо да Урбино он не чувствовал себя на ме­сте. Ему не найти было лучшего учителя, чтобы стать насто­ящим живописцем, но Микеланджело не был живописцем. Он это понимал, как, несомненно, понимал это и Гирландайо. Его призвание не могло реализоваться на лесах церк­ви Св. Троицы.

Учитель был достаточно умен, чтобы это понять. Рисун­ки Микеланджело были рисунками скульптора. Этого маль­чика привели сюда по ошибке. Заставлять писать фрески юного гения, требовавшего мрамора... Можно ли было боль­ше навредить его драгоценнейшим дарованиям? Микеланд­жело явно презирал живопись, но не говорил об этом сво­ему учителю. Возможно, он доверял эти мысли своему това­рищу Граначчи, ставшему его другом, насколько можно было стать другом Микеланджело. Фреска его не интересо­вала: это слишком легко. Впрочем, он признавал, что это единственный жанр живописи, приличествовавший мужчи­нам. У Гирландайо он просто терял время. Ему был нужен другой учитель: художник, манипулировавший долотом и молотком, а вовсе не кистью и не этими слишком покорны­ми красками. Именно поэтому Микеланджело при первой возможности убегал вместе с Граначчи, чтобы побродить во­круг мастерской Бертольдо. Потому что тот был скульпто­ром. В его доме висела мраморная пыль и раздавался стук молотка. Кроме того, он превосходно отливал бронзу, грави­ровал медали. Гирландайо смотрел сквозь пальцы на выход­ки двух приятелей. Он был слишком большим художником, слишком одержимым искусством, чтобы противиться при­званию юноши. Когда Микеланджело после года обучения уходил от него в мастерскую Бертольдо, Гирландайо с дру­жеской улыбкой пожелал ему удачи. Этот мальчик сделает великие вещи, но вовсе не в живописи, говорил он себе, возвращаясь к портретам Полициано и детей Великолепно­го. Каждый должен следовать своей судьбе.

У Бертольдо Микеланджело снова ощутил атмосферу Сеттиньяно — тот же шум инструментов, нагромождение необработанных или с едва обозначенными гранями блоков камня, то же непрестанное физическое усилие, составляв­шее неотъемлемую часть ремесла скульптора и такое необ-

18

 

ходимое для него самого. Этот юноша слишком любил на­стоящую схватку, чтобы довольствоваться фехтованием на шпаге со стеной. Ему была нужна рукопашная с камнем: ре­зец, грызущий мрамор, осколки, разлетающиеся при каж­дом ударе молотка, эти стальные сверла, которые, вибрируя, погружались в инертную массу. Ему нравилась рабочая сто­рона искусства скульптора. Он привык к ней с детства. На­конец, в дополнение ко всем этим очень большим достоин­ствам добавлялось еще одно: в кармане Бертольдо лежал ключ от удивительного сада.

Этот сад, открывавшийся только перед некоторыми ред­кими привилегированными посетителями, находился в ок­руженном галереями внутреннем дворе монастыря. То не был, как можно подумать, сад деревьев, хотя посреди двора там и рос большой кедр, раскинувший свои могучие тенистые ветви. То был сад мрамора.

Когда он вошел туда в первый раз, у Микеланджело пе­рехватило дыхание от удивления и счастья. В спокойной монастырской тиши на газоне между хилыми розовыми ку­стами возлежали изображения богов. Некоторые были по­вреждены, но их божественность была очевидна при взгля­де на сохранившийся рот, лоб или щеку. На иных виднелась желтая с зеленым патина от земли, в которой они покоились тысячелетиями. Другие были разъедены, подточены водой в результате долгого пребывания на морском дне, и их обветшавший мрамор, ставший хрупким и чувствительным, как плоть, говорил о том, что над ними многие века перекаты­вались волны в какой-нибудь бухте Эгейского моря или между островами, выжженными солнцем и ветром.

   Это были божества, и это был мрамор. Мрамор с Пентеликона или Пароса цвета плоти, розы или меда. В трещинах сверкали более блестящие и чистые кристаллы, как если бы вое еще жил, страдая, эпидермис статуи. Торсы атлетов. Жи­воты богинь. Улыбки юношей. Гибкие, тяжелые складки ниспадавших драпировок, волнистые, как морской прибой. Все это была Греция.

Были там и римские скульптуры из более грубого мрамо­ра, отличавшиеся своею словно нездоровой плотью синева­то-белого цвета. На посетителя смотрели суровые лица про­консулов, императоров с тяжелыми челюстями, матрон со сжатыми губами. Все они застыли в позе ораторов или про­сителей, с жестоким ртом и незрячими глазами. Барельефы и статуи, вазы, на выпуклых частях которых танцевали сати­ры с вакханками. Несколько полностью сохранившихся фи­гур со всеми деталями, от мелких шпилек до причудливо

19

 

скрученных на голове кос. И другие, настолько поврежден­ные, что едва можно было различить какую-то часть тела, округлое плечо. Но и они были не менее волнующими, по­тому что вся статуя жила в малейшем осколке, как если бы душа смогла сохраниться неприкосновенной в призрачной улыбке, в округлости единственной оставшейся груди.

По галереям ходили взад и вперед монахи, и присутствие богов не мешало им ни заниматься душеспасительным чте­нием, ни предаваться размышлениям. Они мимоходом бро­сали взгляд на обнаженные торсы богинь и на их чувствен­ные губы. Поскольку святые, изображенные на стенах, вполне уживались с этими языческими произведениями, ко­го могло бы шокировать такое странное соседство?

Прогуливаться вволю по этому саду, ласкать глазами теп­лый мрамор, прикасаться чуткой ладонью или кончиками пальцев к какому-нибудь гладкому плечу, ощущать эту едва заметную шероховатость обнаженных кристаллов, вокруг которых камень казался более чувствительным, более жи­вым, — никогда раньше Микеланджело не испытывал подоб­ной радости. Чего стоило наивное наслаждение в окружении необработанных глыб Сеттиньяно в сравнении с тем, кото­рое он получал от этих почти одушевленных статуй, удиви­тельным образом облагороженных гением и временем?

Хранитель и страж этого сада Бертольдо ежедневно при­водил сюда своих учеников. Какой лучший пример мог бы он им предложить, чем эти античные шедевры? Мальчики усаживались на землю среди священных мраморов с бума­гой и куском угля. В других местах делали копию статуи из податливой глины, а здесь, в углу этого монастырского дво­ра, превращавшегося таким образом в строительную пло­щадку, ученики, напевая свои песни, обтесывали мрамор.

Когда Микеланджело выразил удивление по поводу того, что для размещения такого количества чисто мирских обра­зов был выбран монастырский сад, Граначчи объяснил ему, что дворец Медичи стал слишком мал для того, чтобы вме­стить все те бесчисленные произведения искусства, которые без конца приобретал Лоренцо. Прекрасные коллекции за­долго до него собирали и его предки, особенно Козимо, ко­торый, куда бы ни ехал, проездом прибирал к рукам любое прекрасное произведение, руководствуясь поначалу только собственным вкусом, а потом и соображениями о том, что такие покупки свидетельствовали о процветании семейного банка и укрепляли доверие клиентов. Лоренцо, любивший пышность и державший при себе всех самых великих люден того времени, лишь продолжил это собирательство. Коллек-

20

 

циями уже были заполнены все помещения, и если бы так продолжалось и дальше, обширный дом на виа Ларга стал бы необитаемым из-за отсутствия места для людей.

Так эти языческие образы оказались в саду у монахов. Поскольку монастырь Св.Марка в финансовом отношении целиком зависел от семейства Медичи, доминиканцы про­явили бы неблагодарность по отношению к своему покровителю, воспротивившись этому его желанию. Да они и сами не имели ничего против того, чтобы видеть свой двор запол­ненным мраморными статуями. Всякая красота есть творе­ние и проявление Божьей воли. И что из того, если Бог открывался грекам и евреям в других обличьях? И если, на­пример, евреи вообще никак не изображали божества, то прекрасные образы, созданные греками, было приятно со­зерцать, даже если их нагота порой представлялась несколь­ко неприличной.

Микеланджело ваял мраморные статуи со своих друзей. Других моделей у него не было. Среди юношей, учившихся вместе с ним в мастерской Бертольдо, было много богато одаренных художников, приветливых, своеобразных, но ни с кем из них его не сблизила настоящая привязанность — ни с милым Лоренцо ди Креди, приверженцем элегантной и слащавой живописи, который мог бы разделить мечты Буонарроти, ни даже с Граначчи, хотя из всех своих товарищей на него одного Микеланджело смотрел с наибольшим удо­вольствием. Рустичи, Сансовино, Соджи шли своими путя­ми, не имевшими ничего общего с его собственными. Буджардини не возбуждал в нем никакой симпатии, хотя по темпераменту был к нему довольно близок. Что касается Торриджани, то он был слишком груб, чтобы понравиться Кому бы то ни было, и особенно ненавидел юного скульптора, в котором, как и другие ученики Бертольдо, предчув­ствовал будущего гения.

Микеланджело требовал от статуй той особой близости, которой не желал от людей. Бертольдо не мог быть для не­го больше, чем учителем, превосходным учителем, но не другом. Закончив повседневную работу, даже Граначчи отправлялся фланировать по городу с другими учениками, во­лочиться за девушками, устраивать всякие проделки с горо­жанами, распивать треббьяно в пригородных кабачках. Они свободно и весело разбазаривали свою молодость, тогда как для преждевременно созревшего Микеланджело она вовсе не была зовом к наслаждению. Его целиком захватывала ра­бота. Днем он обтесывал мрамор под руководством Бертольдо, не давая себе ни минуты передышки и по вечерам. Его

21

 

товарищи отправлялись развлекаться, а он оставался в оди­ночестве, этот узник сознания собственного превосходства, мешавшего ему веселиться вместе с другими. Действитель­но, им владела некая бессознательная гордость творца, зара­нее охранявшая от всего того, что могло бы его принизить или расслабить. Он понимал, что не похож на других, что то пламя, которое он нес в себе, следовало ревниво хранить и оберегать. Он чувствовал себя совершенно иным, и мог ли он истолковывать это отличие иначе, чем свое превосход­ство перед сверстниками, которых занимали лишь пустые удовольствия; вместо того чтобы, подобно ему, жить траги­ческим чувством искусства, они видели в нем лишь средст­во для приятной и доходной карьеры!

Еще будучи подростком, Микеланджело понял, каким требовательным был бог, служению которому он себя посвя­тил. Тот, кто хочет познать радости творения, должен одно­временно принять страдания, тревоги, непокой, усталость, разочарования, неотделимые от творчества. Камень — лю­бовница куда более ревнивая, чем все эти милые девушки, в обществе которых проводили свой досуг молодые флорен­тийские художники. Он требует от человека всей его жизни, всей страсти, отдачи всей энергии, на которую способен. Еще не успев по-настоящему ознакомиться с его условиями, Микеланджело принял этот пакт творца со всеми грядущи­ми жертвами, с готовностью к самоотречению и безогово­рочному самопожертвованию.

Ощущение захватывающего призвания, которое он по­чувствовал в детстве, привело его к этому обету, молчаливо данному втайне самому себе. И юноша уже смутно сознавал, что он не просто Микеланджело Буонарроти, сын добрых флорентийских буржуа, но своего рода жрец некоего един­ственного в своем роде тиранического божества, которое пожрет всю его жизнь в обмен на драгоценнейший дар, поз­воляющий человеку думать, что он сравнялся с Богом, — дар сотворения.

Его товарищи могли сколько угодно подсмеиваться над его отстраненной и строгой серьезностью. Он не обращал на это ни малейшего внимания. Он жил среди них, как иност­ранец, игнорируя их развлечения, не удостаивая их своего участия в юношеских забавах. Его, несомненно, сдерживала еще и непреодолимая застенчивость, часто уравновешивав­шая в его сознании чувство превосходства. Возможно, нако­нец, ему нужно было ощущение своего превосходства в ма­стерстве потому, что он чувствовал себя ниже их во всем, что касалось развлечений светской жизни. Он совсем не

22

 

умел разговаривать с женщинами. Приближался к ним с вы­зывающим смех волнением, соседствовавшим со страхом и желанием. В нем жила уверенность в том, что люди должны быть такими, чтобы их можно было любить, и он не прощал им расхождения с этим представлением.

Живший особняком от других учеников Бертольдо, от­страненный ото всех своею настороженной гордостью и бо­лезненной застенчивостью, он чувствовал себя уверенно только с вещами. Поэтому для него не существовало прият­ных и покладистых компаний, а были лишь враги, которых следовало побеждать. В течение всей жизни вокруг этого че­ловека, возбуждавшего столь благородное чувство дружбы и любви, не было почти никого, кроме соперников. Поэтому любовь также становилась для него борьбой, чреватой поражением или триумфом, антагонистической битвой, в которой неизбежно терпит поражение либо душа, либо плоть. Покидая Сад богов, Микеланджело уходил по извилис­тым дорогам в окружавшие Флоренцию сельские угодья. Едва выйдя за городские ворота, он оказывался в кипарисовых и сосновых рощах или среди полей и источавших острый аромат виноградников, поднимался по тропинкам, вьющимся по склонам Сан Миниато или Фьезоле. Он бежал от со­блазнов улиц, от обольщения изящно одетых женщин, от шума городской молодежи. А если не уходил за город, то от­правлялся в какую-нибудь церковь, избегая при этом Св.Марии Новелли и Св.Троицы, где снова встретился бы с фресками Гирландайо, которые ничему не могли его вручить. Он часто возвращался к Джотто, к старому, но все­гда новому, всегда плодовитому мастеру, сумевшему так сдержанно передать в простых формах реальной жизни самое могучее и самое глубокое волнение душ. Орканья, Чимабуэ, Дуччо — эти пророки минувшего века были слишком стары, слишком далеки от того, чего искали. Джотто сохранял в своем простом и суровом реализме некое весьма поучитель­ное целомудрие. Чаще же всего Микеланджело направлялся в церковь Кармине, потому что там его ожидал Мазаччо.

Существовали многочисленные свидетельства сродства между юным скульптором и умершим шестьдесят лет назад Живописцем фресок церкви Кармине. Мазаччо был в свое время провозвестником нового мира. При нем флорентий­ская живопись пошла по другим путям, сойдя с проторен­ной дороги Гирландайо, этого превосходно владевшего тех­никой художника без души, поверхностного и очарователь­ного Гоццоли, слащавого Анджелико, премилого Липпи. Мазаччо отказался от мира легкого изящества, счастливой

23

 

красоты, к которому тяготела вся эта живопись. Он разде­лил с двумя другими великими новаторами, Пьеро делла Франческо и Паоло Учелло, честь открытия новых путей в неизведанные земли. Но если они подчиняли выражение жизни некоей геометрической конструкции, некоему мате­матическому порядку, угодному и подчиненному прежде всего разуму — в ущерб чувствительности и чувственнос­ти, — то Мазаччо не отступил перед головокружением этих дотошных изобретателей. Он обратился к очевидной реаль­ности видимого мира и постарался выразить ее живо и прав­диво, отображая форму вещей во всем ее разнообразии.

Одновременно с Мазолино да Паникале Мазаччо зани­мала проблема наготы в период, когда тосканские мастера изощрялись в воспроизведении на холсте прекрасных тка­ней, элегантных одежд и роскошных украшений. Он возвра­щался к простоте живописи Джотто, к строгой, грубоватой, грандиозной и печальной манере этрусков, от которых про­исходил сам, так же как и Джотто, и Микеланджело. Мазач­чо первый заставил циркулировать воздух вокруг ни с чем не связанных в пространстве тел. Он согласовывал движения души с их жестами, с выражением лиц. В его картины во­шли свет и ветер. Он открыл новый мир, после чего погиб в двадцать восемь лет, как говорили, ввязавшись в какую-то драку в безвестном римском кабачке, и незаконченные фре­ски Кармине стали во всей своей впечатляющей строгости настоящим евангелием молодого поколения художников, приходивших благоговейно копировать эти словно вибриру­ющие тела и пылкие лица, в которых сиял переживший ху­дожника гений Мазаччо.

Он тоже был одинок, угрюм, неспокоен, измучен этим евангелием, которое должен был донести до людей, обреме­нен своею громадной скорбной миссией, на завершение ко­торой у него не будет времени. Он не писал с анекдотиче­ской тщательностью избитых пейзажей, а искал в положе­нии частей тела и в выражении лиц драматическую правду бытия, жертвуя при этом всем тем, что было изяществом, элегантностью, виртуозной игрой, во имя правдивости ото­бражения как возвышенного внутреннего содержания чело­веческой жизни, так и всех внешних аспектов, окружавших плоть, и именно поэтому Микеланджело видел в нем своего учителя, того самого, каким не мог стать для него Гирландайо. Присущие Мазаччо видение действительности и спо­собы ее выражения, свойственные скорее скульптору, неже­ли живописцу, вызывали у Микеланджело чувство большой близости к нему, и он принимался с чутким и признатель-

24

 

ным усердием писать этих персонажей, которые дышали, двигались и словно отрывались от стены, чтобы предстать перед вами.

Позднее, покидая капеллу Бранкаччи, чтобы насладиться созерцанием Сада богов в окружении античных мраморов, он в конце концов понял, насколько суровый и молчаливый Мазаччо, почти ничего не знавший об этом древнем искусстве, был ближе к грекам, нежели все те, кто объявлял себя учениками и наследниками.

Рисовать так, как Мазаччо, копировать древние мраморы, осваивать магистральные направления техники своего "Искусства — всего этого вполне хватило бы для того, чтобы заполнить всю жизнь талантливого подростка. Он уже про­бовал себя на небольших работах, которые доверял ему учи­тель. И в один прекрасный день, соблазненный головой какого-то старого, злорадно улыбающегося фавна, решил сде­лать такую же сам.

Он с удивительной тонкостью сумел выразить насмешливость взгляда, крупный хохочущий рот, всю какую-то полузвериную жизненную силу, рвавшуюся наружу из античного оригинала. Получалась маска совершенно исключительной выразительности, и ему оставалось сделать еще всего несколько последних ударов долотом. Он не услышал прибли­жавшихся к нему шагов, а когда ему на плечо легла чья-то рука, вздрогнул, поднял голову и, узнав стоявшего перед ним человека, быстро поднялся на ноги. Кто во Флоренции не знал этого продолговатого лица, Источавшего такой свет разума, что люди забывали о при­плюснутом носе, словно затуманенном цвете кожи и о тяже­лой, выступавшей вперед челюсти? Микеланджело, бывало, замечал его издали, когда этот посетитель, часто навещав­ший собор Св. Марка, прогуливался под сводами галерей, окружавших двор,  в  сопровождении  эрудитов-монахов  и своих придворных философов. Но тот никогда не подходил Ir нему, и он никогда не слышал его голоса. И вот теперь он обращался к нему, не отрывая своих темных глаз от маски фавна в руках мальчика.

Лоренцо Великолепный нечасто интересовался тем, что делали ученики Бертольдо в этом саду мраморных изваяний. Обремененный властью, делавшей его некоронованным королем Флоренции, глава самого крупного итальянского бан­ка, отделения которого пооткрывались почти по всей Евро-

25

 

пe, контролировавший как внутреннюю, так и внешнюю по­литику с их одинаково сложными и трудноразрешимыми проблемами, он вел переговоры с иностранными государ­ствами и беседовал на равных с королями, как если бы сам был увенчан императорской короной. И как если бы бесчис­ленных политических забот и других дел было недостаточно, чтобы заполнить его жизнь, он сочинял поэмы, сражался на турнирах, вел дискуссии по греческой философии с Марсилио Фичино, по кабаллистике с Пико делла Мирандолой, обменивался стихами на латинском языке с Полициано, ба­лаганил с Пульчи, руководил воспитанием своих детей, ездил на соколиную охоту, выращивал на своих виллах свиней и фазанов. И сверх всего этого коллекционировал произведе­ния искусства, так что во всей Италии не выходила в свет ни одна поэма, не писалась ни одна картина и не ваялась ни од­на статуя без того, чтобы ему не становилось об этом изве­стно и ему не предложили бы приобрести новый шедевр.

И вот несмотря на все это, на ученые беседы с изгнан­ными из Византии гуманистами, на диалоги о Платоновской академии, на концерты Скварчалуппи и Исаака Аллемана, несмотря ни на войны, ни на заговоры, интриги и покуше­ния, несмотря на короля Франции, на арагонского короля, на миланцев, венецианцев, неаполитанцев, на папу и турец­кого султана, он нашел время, чтобы вместе со своим эскор­том, состоявшим из священников, ученых, князей и поэтов, остановиться и посмотреть на то, чем был занят какой-то молоденький ученик скульптора.

И кто мог лучше этого гениального человека догадаться о том, что перед ним был будущий гений? И вот они стоят лицом к лицу, удивительный вельможа эпохи Ренессанса, возродивший во Флоренции золотой век, и безвестный под­росток, только что изваявший маску фавна. Лоренцо Вели­колепный окидывает мальчика взглядом. Он невысокого роста, скорее приземистый; его лицо дышит непреодолимой волей; его руки — это руки скульптора, сильные и мозоли­стые, но при этом изящные и наделенные тончайшей чув­ствительностью. Микеланджело не красив и не уродлив. А его темные глаза, сверкающие желтыми и зелеными искра­ми, источают сияние гения.

Его произведение поражает своей силой, смелостью, правдивостью и выразительностью. Лоренцо Великолепный с удивлением рассматривает сделавшего маску мальчика. Однако чтобы его испытать, он удерживается от готовой со­рваться с губ похвалы и довольствуется следующими слова­ми: «Фавн, которого ты только что изобразил, стар, а ты ос-

26

 

тавил ему все зубы! Разве тебе не известно, что в старости они выпадают?» И с этими словами удалился.

Ошеломленный тем, что великий Медичи удостоил его интересом к тому, что он делал, и озадаченный критикой, относившейся не к выполнению маски в целом, а к мель­чайшей детали, Микеланджело так и сяк поворачивал в руках голову фавна. Блестящий знаток искусства не похвалил его, но и не высказал неодобрения, а лишь обратил внимание на мелкий недостаток правдоподобия... Что бы это мог­ло значить?

На следующий день, когда снова появился Лоренцо Ве­ликолепный, Микеланджело протянул ему хохочущую голову. Теперь у фавна недоставало одного зуба, и юному скульптору удалось так обработать челюсть фавна, что зуб, казалось, только что выпал из альвеолы. Это был захваты­вавший воображение реализм. Лишь человек, способный пристально и умно наблюдать, может воспроизвести с такой совершенной точностью детали человеческого тела.

Этот юноша действительно обладал всеми качествами, делающими из ученика великого скульптора: мощью, дерзо­стью, проницательной наблюдательностью, чувством выра­зительности. Кроме того, ему было присуще терпение, само­обладание художника, не восстающего против критики и Извлекающего пользу из дельных замечаний. Не было со­мнения в том, что этот ученик, играючи добивавшийся высочайшего результата, в один прекрасный день станет скульптором, которого еще не знал Ренессанс, потому что ни Верроккьо, ни Дезидерио да Сеттиньяно, ни Мино да Фьезoлe, ни Агостино ди Дуччо, ни Бенедетто да Майано, ни даже сам Донателло так и не выразили полностью дух своей эпохи. Может быть, этот безвестный юноша призван стать именно таким скульптором?

Лоренцо Великолепный и на этот раз ничем не выдал своего восхищения. Нужно было увидеть, на что был спосо­бен этот парень, прежде чем опьянять его похвалами, даже если он их и заслуживал.

— Скажи отцу, чтобы он пришел ко мне. Мне нужно с ним поговорить.

 

*  *   *

Лодовико Буонарроти очень удивился сообщению сына об его разговоре с Лоренцо. Сам тот факт, что ребенка удостоил вниманием хозяин Флоренции, вступавший в разговоры лишь с князьями, крупными банкирами, послами и знамени-

27

 

тыми художниками, уже внушал отцу известное уважение к этому ученику скульптора, которого он до сих пор стремился всеми способами отвадить от мысли о его призвании. Но ес­ли Медичи действительно им заинтересовались, будущее мальчика можно было считать обеспеченным...

Одевшись во все самое лучшее, что у него было, он с бьющимся сердцем отправился во дворец на виа Ларга. Привратники пропустили его без задержки, так как были предупреждены об этом визите. Он прошел через несколько дворов, уставленных статуями, поднялся по украшенным фресками лестницам, повосхищался множеством драгоцен­ных предметов, заполнявших гостиные, и наконец оказался в передней, где ожидали аудиенции банкиры, королевские посланцы, длиннобородые греки, сокольники и крестьяне. Возможно, он увидел там и Боттичелли, рисовавшего каран­дашом красивых девушек в блокноте для эскизов, и музы­канта Кардьера, настраивавшего свою лютню, мечтавшего о фиалках Полициано, Бенивьени, обсуждавшего творчество Данте, Капарру с новым фонарем из кованого железа. Он был очень взволнован к тому моменту, когда его пригласи­ли в зал, где принимал Лоренцо. Он приблизился к нему с поникшей головой и опущенными плечами, прижав к груди шапку, поскольку интеллектуальное превосходство Велико­лепного ослепляло всех, кто к нему приближался, гораздо больше, чем его политическое могущество. После несколь­ких минут разговора Лодовико вышел уверенной походкой, со сверкающими от радости глазами, и даже голос его зву­чал чуть высокомерно. И насколько ему позволяло новооб­ретенное достоинство, он почти бегом вернулся домой, что­бы сообщить сыну хорошую новость.

Микеланджело не оставалось ничего другого, как спеш­но упаковать белье и одежду. Должен ли он будет оставить отчий дом? Да. Лоренцо Великолепный предложил мальчи­ку поселиться у него, во дворце Медичи. Прямо сразу? Да, сразу. Навсегда? Это зависит от того, насколько он сумеет понравиться: ему придется научиться сохранять расположе­ние хозяина.

Буонарроти не рассказал, что для проформы он, прежде чем уступить сына, заговорил о всякого рода препятствиях, например, упомянул о семейной традиции Буонарроти, в чьем роду никогда не было художников, но все они были уважаемыми коммерсантами. Когда же Великолепный заве­рил его, что юноша не будет вести богемную жизнь, посе­лится во дворце и будет питаться за княжеским столом и к нему будут относиться так же, как к его собственным детям,

28

 

Лодовико уступил. Наконец, не ограничиваясь тем, что брал мальчика на полное содержание, Лоренцо предложил отцу компенсацию за сына, которого отнимал у него. «Просите от меня чего хотите», — сказал он. В ответ на это добряк без всяких амбиций и жадности скромно попросил для себя ме­сто секретаря при управляющем таможнями. Лоренцо, при­выкший иметь дело с людьми, всегда старавшимися извлечь максимальную пользу из проявленного к ним расположе­ния, пришел в восторг от скромности, выказанной этим че­стным буржуа. И ласково похлопав его по плечу, он сказал: «Ты никогда не будешь богатым, дружище», что в устах это­го пресыщенного роскошной жизнью человека вполне мог­ло сойти скорее за упрек, нежели за комплимент.

Новость о покровительстве Великолепного юному гению вызвала настоящую сенсацию в мастерской Бертольдо. Ста­рый скульптор тепло поздравил своего ученика и предсказал ему самое счастливое будущее. Граначчи радовался удаче дата и крепко жал ему руки. Остальные мальчики, одни скрывавшие зависть, другие искренне радовавшиеся успеху товарища, присоединились к концерту похвал. Лишь один, нелюдимый и неуживчивый, держался в стороне. Это был тщеславный, но посредственный Торриджани. Завидовав­ший молодому гению Микеланджело и покровительству Медичи, он затаил свою злобу до того момента, когда, уже не скрывая ее, пойдет на открытую ссору с однокашником. Микеланджело вовсе не отличался терпимостью. Когда то­варищи над ним подшучивали, он тяжело переживал их на­смешки, но особенно его возмущала низость характера Тор­риджани. Ссора началась, разумеется, с шуток. Потом они перешли в оскорбления, и наконец дело дошло до того, что были пущены в ход кулаки. И если Микеланджело был не слишком крепким подростком, то Пьетро Торриджани, на­оборот, выглядел колоссом среди учеников скульптора. По­сле нескольких минут драки Микеланджело рухнул на пол с окровавленным лицом. Одним ударом кулака Торриджани сломал ему нос. Врач, остановивший кровь и промывший разбитое лицо несчастного, с грустью объявил, что оно обезо­бражено на всю жизнь.

Юноша впал в глубокую меланхолию. Ему, так ценивше­му красоту, было суждено прожить до самой смерти с ужас­ным лицом. Что же до Торриджани, то он повсюду хвастал­ся своей победой. Предваряя события, заметим, что он все­гда оставался посредственным художником и единственной причиной его известности, которой он гордился с присущей ему непревзойденной наглостью, было то, что он «человек,

29

 

сломавший нос самому Микеланджело». История не сохра­нила сведений ни о каких других его достижениях, за исклю­чением нескольких, лишенных какой-либо ценности произ­ведений. Он окончил в безвестности свою темную жизнь, не отмеченную ничем, кроме этой драки подростков, в которой он одержал отвратительную победу.

А Микеланджело стал еще более унылым, более одино­ким, чем в недавнем прошлом. Он избегал общества людей, явно не желая выставлять напоказ свое уродство. И именно таким, меланхоличным, пылким, застенчивым и стыдив­шимся своего обезображенного лица, вошел он в этот круг золотого века, где красота, радость, наслаждение и гений, взявшись за руки, творили божественный танец во дворце Великолепного.

 

© Belpaese2000.  Created 15.12.2007

         Наверх     Содержание     Michelangelo       '500          Biblio Italia

 




Hosted by uCoz