Проект Belpaese2000             BIBLIO ITALIA   Библиотека итальянской литературы

 

Home Biblio Italia Язык Перевод Италия Политика Живопись Кино Музыка Театр Гостевая

Марсель Брион

Микеланджело

(Жизнь замечательных людей. Серия биографий. выпуск 1025 (825)

МОСКВА: МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ – ПАЛИМПСЕСТ, 2002

Перевод с французского Г. Г. КАРПИНСКОГО

Перевод осуществлен по изданию: Marcel Brion. Michel-Ange. Paris: Albin Michel, 1995.

 

Глава четвертая

 

ГРЕЗА НА ВОДЕ

 

Для путешественника, приехавшего из Флоренции, горо­да, в котором все архитектурные объемы четки, а линии не­зыблемы, нет ничего более удивительного, чем какое-то, словно незавершенное, радужное очарование Венеции. Фло­ренция — это город, воплощающий собой некую минераль­ную субстанцию, каменный организм. Деревья в нем прини­мают почти геометрические очертания: жесткая стрела ки­париса, гладкий шар сосны. Протекающая через нее река несет струи цвета нефрита, как если бы даже сама вода стре­милась быть похожей на камень.

В Венеции же, наоборот, камень похож на воду. Все здесь невесомо, ничто не давит обычной для города тяжес­тью. Дворцы похожи на корабли, готовые поднять паруса с первым порывом ветра, который унесет их в море. Инкрус­тированные мрамором и ониксом фасады словно соперни­чают своей красотой с раковинами, оставленными прибой­ной волной на песке и которые унесет обратно в море уже следующая волна. Все здесь дышит плавной текучестью во­ды. Даже сам Дворец дожей с его огромной стеной из розо­вого кирпича выглядит как собственное зыбкое отражение. Колонны его лоджий, образующие первый этаж, также ка­жутся иллюзорными.

Вокруг города нет ни холмов, ни лесов, ни полей, ровно ничего, кроме едва колышущейся лагуны, гладь которой по прихоти солнца с капризной покорностью отражает меня­ющиеся с каждым часом цвета неба и облаков. Море окру­жает этот город со всех сторон и входит внутрь него, заме­няя водными артериями каменную прочность обычных улиц. Здесь нет деревьев, если не считать нескольких садов, скрывшихся за стенами, однако под воду ушел целый лес стволов, превратившихся в сваи и несущих на себе остров­ки из ила и грязи, которые поддерживают фундаменты воз­душно-легких дворцов. Вода подступает к самому порогу до­мов, заменяя своим мягким плеском, смешивающимся со

46

 

стуком весел, топот лошадиных копыт по мостовым других городов. Родившаяся из воды, вся Венеция пронизана ее уп­ругой силой. Сама похожая на корабль, с парусами-хоругвя­ми на заостренных, как мачты, колокольнях, она разделила судьбу кораблей, построенная на воде, с мостами, перекину­тыми от одного острова к другому, а там, где для строительства не хватало земли, обходились без нее, создавая искус­ственную почву на сваях. Деревянные подвалы строились по принципу подводной части кораблей. Несомненно, в один прекрасный день, распустив все паруса, она отправится на поиски приключений, отплывет вместе со всеми своими дворцами, церквами, конторами, театрами, домами терпи­мости, чтобы бросить якорь у иных берегов. ; Она не принадлежит ни одной стране, не относится ни к какому континенту. Никто не знает, находится ли она в Ев­ропе, в Африке или в Азии. Говорят, что скоро Новый Свет, названный так только что открывшим его неким авантюри­стом по имени не то Кристобаль Колон, не то Христофор Колумб, а может быть, и Кристофоро Коломбо, выплеснет на ее набережные краснокожих с султанами из перьев на го­ловах, с обезьянами и попугаями. Пока же на ее площадях и мостах толпятся представители всех других рас, а на Пьяццетту высаживаются посольства, прибывающие из дальних стран. Посланцы Персии везут ковры, черную эмаль, мини­атюры; китайцы выставляют свои загадочные картины, от­ливающие всеми цветами радуги изделия из фарфора, по­званивают поделками из нефрита. Турки в громадных тюр­банах мешаются с усатыми славянами и веселыми неграми. И все потому, что Венеция — это громадный магазин, куда приезжает весь мир, чтобы продавать и покупать.

Ничто не могло быть более чуждо Микеланджело, чем этот, находящийся в вечном движении искрящийся город. Здесь царит нестабильность. Реальность превращается в ми­раж, и никогда не знаешь, ступаешь ли ты по твердой зем­ле. Так отраженный от поверхности воды свет словно раска­чивает стены с миниатюрными, легкими, как филигрань, колоннами и крыши, увенчанные дымовыми трубами с при­чудливыми насадками. Все это выглядело так, будто город ненавидел все темное, тяжелое, достигая совершенства в искусстве обработки самых невесомых, самых прозрачных материалов, стекла, кружев. Простой стеклянный стакан был здесь прозрачен, как хрусталь, и изящен, как струя воды, кружева походили на игру капризной пены, оставленной морем на песке. Человек, которому нужно ощущать камень под ногами и рядом с собою, не может не чувствовать себя

47

 

чужим в этом феерическом городе, будто сошедшем со стра­ниц старых арабских новелл, чтобы удивить Аладдина или Синдбада, но негостеприимном и почти враждебном по от­ношению к тосканскому скульптору, потомку далеких этру­сков, и подобно им прочно укоренившемуся в земле, живу­щему землей и ощущающему ее всем своим существом.

В городе нет оборонительных стен: его защищает сама лагуна. Нет и могил, да и как похоронить человека в этом иле, пронизанном сваями, на которых держатся дома? Даже здешний собор всего лишь удивительная восточная фанта­зия, цоколь которого похож на морские гроты, а купола вы­глядят так, что вот-вот взлетят в небо. Если Флоренцию по­рой утесняет, как бы удушает вездесущий камень, то здесь воображение оказывается беспомощным из-за отсутствия устойчивых форм, благоприятствующих мечтам, прогулкам, беспечности, неожиданным встречам. Какая гениальная во­ля подвигла людей на то, чтобы основать империю на этих непрочных фундаментах, выстроить одно из самых жестких, самых суровых, самых строго разделенных обществ на ство­лах погруженных в грязь деревьев?

Спутников Микеланджело очаровывает эта без конца об­новляющаяся венецианская феерия. Их занимает все: мест­ные жители и иностранцы, экзотические фрукты, незнако­мые предметы, чудовищные животные. Они без устали лю­буются каналами, бродят по извилистым улочкам, где за каждым поворотом их ждет какой-нибудь сюрприз. Живо­пись здесь отличается самой яркой колористичностью, ис­кусство — самой высокой изысканностью.

Если бы его интересовало знакомство с венецианскими художниками, составлявшими славу Светлейшей Республи­ки, Буонарроти мог бы встретиться с Джентиле Беллини и его братом Джованни, слава которых была в зените: один был летописцем празднеств и шествий, другой — создателем пленительных образов Мадонны. Ему мог бы представиться случай побеседовать с тем самым юношей из Кастельфранко, которого звали Джорджоне, или с его братом Тициана Вечеллио, двумя годами младше него. Он мог бы многое ус­лышать о недавно умершем Антонелло да Мессина, при­внесшем сюда манеру и технику живописцев Севера, но не услышал бы ничего о Микеланджело, которому хватило од­ного года, проведенного у Гирландайо, чтобы потрясающе правдиво скопировать картину Мартина Шонгауэра. Чима да Конельяно тридцать пять лет; никто другой не умеет так выразить нежность закатов солнца на лагуне, гармонию по­лей на твердой земле, далекую красоту Доломитов. Если бы

48

 

Микеланджело захотел, он мог бы посетить в часовне церк­ви Св. Урсулы великого Витторе Карпаччо, изысканного но­веллиста и замечательного колориста, заканчивающего в эти дни полотна, посвященные славе этой святой.

Ничего этого он не видит. А если бы что-то и заметил, то все равно это никак не отразилось бы в его произведениях, в характере или в литературных сочинениях. Личность Ми­келанджело была слишком противоположна образу Вене­ции, чтобы этот город мог оказать на него хоть какое-то влияние. Да и есть ли тут вообще скульпторы, которыми он мог бы восхититься?

Венеция никогда не была городом скульпторов. Здесь превосходная живопись, как в Голландии или Англии, стра­нах, живущих морем. Для формирования скульпторов нуж­на сухая, жесткая среда, с четко определенными объемами, со сложившимися, устоявшимися пространствами, с солид­ными планами. Открытая игре облаков и воды, Венеция, на­оборот, благоприятствует тем, кто творит в этом окруже­нии — музыкантам и живописцам, вслушивающимся в эту внутреннюю музыку, которую возбуждает в них нечеткость форм, игра цвета. В городе на воде мало скульптур, как ес­ли бы все, что сделано из камня, было слишком тяжелым для этой зыбкой, неустойчивой земли. Здешние здания должны заставлять людей забывать о тяжести скульптур ра­ди гармонии с атмосферой, создаваемой морем и небом. Картина венецианских художников лишь чуть менее про­зрачна, чем стекло, ткань на ней лишь чуть плотнее круже­ва. Здесь нет фрески, одна лишь мужественная живопись, думает Микеланджело, потому что фреска это тоже борьба, в которой нужно побеждать быстро и сразу. Здешний кли­мат этому не благоприятствует, и художники предпочитают пышность и блеск живописи Севера. К тому же фреска — это этрусская традиция. Масляная живопись связывает ве­нецианских живописцев с Нидерландами, с Германией. Ве­неция — это уже Север, и житель Гента, Амстердама, Кель­на или Брюгге чувствует себя здесь менее оторванным от до­ма, чем этот флорентиец, которого раздражает необходи­мость ходить по зыбкой земле.

Скульпторы Венеции ничему не могут его научить. Ни Пьетро Ломбарде с сыновьями, ни Антонио Риццо. Эстети­чески они принадлежат в большей степени готическому ду­ху и форме, нежели Ренессансу. Гробницы, которыми они так прославились, были давно превзойдены флорентийски­ми мастерами. Микеланджело с пренебрежением от них от­ворачивается.

49

 

Мы теряем здесь время, говорит он своим спутникам, но те так не думают: им нравится очаровательная непринуж­денность, неупорядоченность венецианской жизни, и они находят ее приятной. Однако Микеланджело осуждает именно эту неупорядоченность. Может быть, потому, что опасается ее. Все здесь возбуждает воображение и чувства. Все чересчур приятно и легко. Так и тянет погрузиться в эту играющую всеми цветами радуги воду, ароматную и соблаз­нительную, отдаться всем этим сладостным радостям Вос­тока, возбуждающим чувственное любопытство. Человек, все еще оглушенный бурными проповедями Савонаролы, слышит на этих улицах только щебетание хорошеньких де­вушек да песни, которые во все горло распевают гондолье­ры, привычно орудуя единственным веслом своих легких суденышек, — песни о любви, разумеется, чисто мирские, более чем свободные и слишком часто простодушные до не­приличия.

В этом городе, как в описанных арабскими авторами ска­зочных дворцах, неосмотрительно остановившийся путеше­ственник, предаваясь рискованным наслаждениям, забывает о том, как быстро бежит время. Отсюда нужно уезжать. Най­ти город, сложенный из земли и камня, где можно было бы снова почувствовать твердую почву под ногами. Вернуться во Флоренцию? Исключено: там революция. Микеланджело предлагает Болонью. Его товарищи соглашаются не без не­которого сожаления о венецианских утехах, но уже радост­но предвкушая знакомство с новым городом.

Однако Болонья отнюдь не отличалась гостеприимством. Все прибывавшие в ее порты иностранцы должны были сра­зу же явиться в полицию, зарегистрироваться с указанием примет и получить право на въезд, в подтверждение чего на ноготь большого пальца иностранцу ставили восковую пе­чать, свидетельствовавшую о том, что он уплатил налог и удовлетворил любопытство полицейских.

Либо не зная об этих правилах, а может быть, просто чувствуя себя слишком независимыми, наши юные флорен­тийцы пренебрегли уплатой пошлины и обязанностью под­вергнуть ноготь столь унизительной процедуре. Первый же встретившийся им полицейский, обратив внимание на но­вые лица и на руки без полицейского воска, арестовал их за неподчинение законам города. Правители Болоньи Бентивольо были в этом отношении очень пунктуальны и, по-

50

 

стоянно опасаясь интриг и покушений, пристально следи­ли за всеми оказывавшимися в стенах их города иностран­цами. Микеланджело и его друзья не сделали и сотни ша­гов, как были схвачены и силой отведены к судье. Преступ­ление было очевидно. Нет восковой печати, иностранцы... следовательно, проникли тайно и незаконно, иначе говоря, люди подозрительные. Юные художники защищались, уве­ряли в невинности своих намерений, в результате чего су­дья смягчился и согласился выпустить их на свободу после уплаты штрафа. Но флорентийцы поморщились: штраф был слишком велик для их ресурсов, большую часть которых поглотили венецианские развлечения. Кроме того, деньги были у одного Микеланджело, везде платившего за троих. Что ж, тогда они останутся в тюрьме, пока не заплатят штраф.

Жалобные восклицания троих друзей привлекли внима­ние какого-то болонского дворянина, случайно оказавшего­ся рядом. Узнав, что они художники, Джанфранческо Альдовранди, просвещенный знаток живописи, заговорил с ни­ми и был поражен, услышав имя Буонарроти. До Болоньи дошла слава «Битвы кентавров» и «Мадонны у лестницы». Этот дворянин без колебаний объявил юному скульптору, что заплатит за него штраф и поселит его в своем доме.

  Я не могу оставить своих друзей, — возразил тот.

  Почему?

  Потому что у них нет денег и за них плачу я.
Альдовранди рассмеялся.

—  Хорошо быть одним из твоих друзей, — заметил он. — Я охотно попутешествовал бы с тобой.

Но поскольку у него не было никакого желания вести в свой дом вместе с этой юной знаменитостью двоих совер­шенно неизвестных ему людей, он посоветовал Микеланд­жело отдать своим спутникам оставшиеся деньги, так как ему они больше не понадобятся, поскольку отныне он будет жить во дворце своего нового покровителя, не думая о рас­ходах, как это было у Лоренцо.

Трое друзей были освобождены из-под стражи, и они расстались. Микеланджело последовал за Альдовранди, а двое других отправились куда глаза глядят. Проходя мимо церкви Св.Петронио, Микеланджело снял головной убор перед скульптурами фасада, о которых слышал еще во Фло­ренции, неожиданно они восхитили его и наполнили ра­достью. Именно здесь оставил свой шедевр Якопо делла Сверча; одного этого потрясающего произведения было до­статочно для того, чтобы прожить жизнь в Болонье.

51

 

Шестьдесят лет назад Якопо делла Сверча прибыл в этот город после долгих лет бродячей жизни, бросавшей его из одного конца Италии в другой. Увлекаемый своим кочевым гением, он переходил из города в город, оставляя в каждом какой-нибудь удивительный шедевр, всегда вызывавший восхищение, смешанное с удивлением. Он творил вне рамок Ренессанса. До какой-то степени он принадлежал к старым готическим мастерам, сохраняя некоторые черты их творче­ства, в особенности в их юношеский период. Поиск истины ради самой истины его не интересовал. Для него важна бы­ла лишь душа. Он пренебрежительно относился к идеалу безмятежного изящества, к которому стремился Ренессанс. Полностью избавившись в конце концов от готического влияния, опережая на целое столетие свою эпоху, он рано проникнется идеей и стилем барокко. Таков был человек, которого удача поставила на пути Микеланджело в самом начале его карьеры.

Если бы он отправился в Лукку вместо Болоньи, Буонарроти не был бы так глубоко взволнован скульптурами, кото­рые Якопо делла Сверча сделал в этом городе. Ему, несо­мненно, понравился бы и архаизирующий алтарь церкви Св. Фредьяно с его готическими колоколенками и драпи­ровками, возможно, напоминавшими влияние Бургони. Да­же гробницу Илларии дель Карретто, это трогательное и пленительное чудо, он посчитал бы устаревшим, несмотря на фриз с ангелами, несущими гирлянды, настолько оно от­давало средневековыми надгробными памятниками в виде лежащих фигур. И тем не менее это тело жило, гибкое и теплое, под смыкавшимися, словно крылья, драпировками. Что же до лица Илларии, то оно было потрясающей красо­ты. Якопо, никогда не подражавший грекам, да, впрочем, и не имевший возможности познакомиться с античными рель­ефами, достиг в этой фигуре драматического совершенства, сравнимого с творениями Геджезо.

Несмотря на это, Якопо слыл отсталым, и, когда он в 1402 году участвовал в конкурсе на врата флорентийского Баптистерия, ему предпочли Гиберти, который, как было признано, лучше воспроизводил дух времени, — Флоренции больше нравилось его формалистическое и поверхностное изящество, его явный классицизм, чем та волнующая смесь, которая в индивидуальности Якопо сплавляла воедино про­шлое и будущее. И если он отказывался от настоящего, то из-за всего того, что было в нем шатким и несостоятельным.

Жители Сиены поняли его лучше и в 1419 году заказали ему скульптуру фонтана, который стоит на площади Муни-

52

 

чипио. в самом центре этой гармоничной раковины, в кон­це которой поднимается гордая башня Манджиа. Это про­изведение Якопо так понравилось горожанам, что они на­звали его Fonte Gaia, Фонтаном радости. В украшавших его фигурах с трепетным теплом тел сочеталось волнообразное движение легких и чистых, как вода, драпировок.

Однако именно Болонье Якопо отдал расцвет своего твор­чества. Все то, что подспудно таилось в мощи его первых произведений, внезапно вырывается наружу, как только ему поручают оформление фасада церкви Св. Петронио. Разлета­ются в прах все рамки, в которых он до этого, вольно или не­вольно, замыкался. Взрывается весь динамический потенци­ал, словно до поры содержавшийся в сжатом состоянии в ста­туях алтаря и фонтана. И взорам представляется нечто, чего не ведала его эпоха: неистовая сила страсти и движения, не имеющая себе равных во флорентийской скульптуре.

Он не принадлежал Ренессансу в полном смысле этого понятия, потому что не захотел разделять его интеллектуаль­ные идеалы и пластические тенденции. Внезапно становит­ся ясно, что Якопо делла Сверча обогнал эпоху, которая, похоже, до настоящего времени так его и не догнала. Тогда как его современники довольствуются освоением самой по себе формы и представлением ее как таковой, он в форме ищет лишь то, что она выражает, то есть движения души. Его патетический динамизм тяготеет к этому движению по­тому, что только движение выдает страсть. Ему недостаточ­но одного тела как объекта для выражения: оно просто ни­что, если не становится средством передачи внутренних пе­реживаний. Человеческая драма осознает самое себя и пере­дается внешнему миру через позу, через игру мышц, через выражение лица.

Во всем этом Якопо делла Сверча представляется наибо­лее революционным из всех скульпторов XV века. Любой элемент зрелищности, анекдота или просто изящества, ко­торым они так дорожили, он отвергает как недостойный искусства. Его композиция всегда отличается величествен­ной простотой. Он отметает все аксессуары, все детали, спо­собные отвлечь внимание от человеческой драмы, которая одна должна привлекать и удерживать зрителя, чтобы вол­новать его, а не просто интересовать или развлекать. Пока­зывая обнаженное тело, он делает это не для того, чтобы искать в нем проявление идеальной красоты, на поверх­ность тела выходит душа, волевой жест, страстное движение, здесь все находит точки соприкосновения с реализмом и одновременно превосходит его.

53

 

Он настоящий мастер света и тени. Пространство у него становится не просто размерной данностью, но драматиче­ским элементом. Микеланджело в изумлении открывает в нем мысль и эстетику, совершенно родственные тем, кото­рые так поражали его во фресках Кармине. Барельефы церк­ви Св. Петронио принадлежат тому же миру, что и полотна Мазаччо. Это та же самая воля, направленная на воспроиз­ведение чувственного мира и одновременно на его преодо­ление, на освобождение от плохо понимаемого античного влияния, на открытие той высшей истины, к которой бес­сознательно стремился Ренессанс, часто ее отрицая, но при­ход которой готовил вопреки самому себе.

Микеланджело видел в Якопо делла Сверча своего духов­ного отца. Он ближе к нему, чем Донателло, учеником и страстным толкователем которого был Бертольдо.

Долг юного скульптора по отношению к творцу Св. Ге­оргия минимален; и наоборот, Микеланджело никогда не забудет урока Св.Петронио, урока Кармине. Эти художники также испытали на себе борьбу духа и материи и дали пря­мое, без маскировки, толкование эволюции этого конфлик­та, не пытаясь произвольно занять ту или другую сторону.

Подобное открытие опьяняет юного флорентийца, не ви­девшего в своей Флоренции ничего похожего. Этой радости было бы достаточно для того, чтобы сделать совершенно чу­десным пребывание в Болонье, если бы в добавление ко все­му прочему Альдовранди не был самым любезным из хозя­ев. Он сделал юного скульптора своим другом, они прово­дят целые дни, обсуждая проблемы художественного творче­ства, а когда наступает ночь, этот знатный болонский вель­можа, который не может с ним расстаться, удерживает Ми­келанджело у своей кровати и просит читать ему Данте и Петрарку. Так текут недели, но ни эти разговоры, ни чтение не удовлетворяют нетерпеливый гений иностранца. Восхи­щение барельефами Якопо делла Сверча, рисование превос­ходных ню — обнаженных Адама и Евы, изгнанных из Зем­ного Рая, — все это не может утолить жажду деятельности, потребность в творчестве, не дающие ему ни минуты покоя. Особенно теперь, в присутствии этой модели, магистраль­ной с точки зрения направления в искусстве, он сгорает от нетерпения снова взяться за свои инструменты и приняться обрабатывать камень.

Такой случай скоро представится. В Болонье находится бесценная могила Св. Доминика, которую когда-то украсил барельефами не то Никколо Пизано, не то его ученик Гульельмо да Пиза. Именно в период работы над скромным па-

54

 

мятником в духе Треченто этот старый пизанский мастер соперничал со скульпторами греческих и римских саркофа­гов. С течением времени было сочтено, что этот непримет­ный саркофаг более не удовлетворял требованиям прослав­ления святого, и некоему скульптору, который получил по этому произведению прозвище Никколо делл'Арка, было поручено дополнить его новым скульптурным декором. Он работал над ним изо всех сил, но умер, не завершив нача­того. С тех пор надгробие оставалось незавершенным. По совету Альдовранди и представителей болонской знати, плененных юным гением Микеланджело, было решено до­верить ему дело, которое не успел довести до конца Никко­ло делл'Арка. Речь шла о создании двух статуй, Св. Петро­нио и ангела.

.- Мысль о работе в том самом храме, где до него творили Якопо делла Сверча и Никколо Пизано или по меньшей мере мастер его школы, окрылила флорентийца. У этого пизанского скульптора он узнавал ту статичную, благородную, чрезвычайно выразительную серьезность, которую порожда­ло весьма счастливое согласие между готическим духом и римской традицией. Все Пизано, бывшие учениками, а мо­жет быть, и наследниками какого-нибудь французского или немецкого скульптора и прибывшие в Италию в составе свиты Фридриха II, создали этот несколько холодный, отча­сти суровый великий стиль, характеризующий искусство фридриховского Ренессанса. Человек гениальный во всех областях как культуры, так и политики, Фридрих Гогенштауфен пожелал примирить античность с современным духом. Вдохновленные этой идеей, скульпторы создавали стиль, поистине императорский по своему величию; Север и Юг во взаимном сотрудничестве добивались выразительности, в общем довольно близкой римскому искусству, но проникну­той при этом нордической спецификой, излучавшей тот са­мый германо-кельтский дух, что царил в остальной Европе.

Копируя римские и романо-христианские саркофаги Пи­зано, они вспоминали готическую технику и привносили свою нордическую ментальность в эти произведения. Благо­даря им итальянская скульптура освобождалась от подража­тельства, шаблона, старалась не увязнуть в готике и не заме­реть в академизме, следовавшем идеалам античного искусства. Никколо Пизано по-своему и в свое время произвел такую же значительную революцию, как и Якопо делла Кверча в XV веке.

Перед лицом этих двух реформаторов Микеланджело осознает самого себя. Он понимает глубину урока этих мас-

55

 

 

теров, открывших новые пути в искусство не через поиск оригинальности чистой формы, а продолжая внутри самих себя реформу, продиктованную духом времени, осуществить которую могли только они, потому что были гениальны, смелы и уверены в себе. Когда его индивидуальность, со­блазненная античностью в том виде, в каком ее открыли ему гуманисты и археологи, но пока скованная религиозной за­висимостью (как в эстетическом, так и в духовном смысле слова), колебалась, еще не оформилась полностью, он встречается с двумя мастерами, которые действительно мог­ли помочь ему стать самим собой. Он с радостным пылом принялся за работу, имея перед глазами эти блестящие при­меры и сердцем чувствуя, что должен сравняться с ними, превзойти их и стать в свою очередь носителем высшей во­ли своего времени, как они были носителями воли своих эпох.

Болонские любители искусства поздравляли себя с выбо­ром Микеланджело, но местные художники такого мнения не придерживались. В особенности скульпторы. Пока они видели в этом юном беженце, чей талант, несомненно, вы­соко оценивали, всего лишь гостя Джанфранческо Альдовранди, их не беспокоила продолжительность его пребывания в Болонье. Довольствуйся он просто ролью компаньона сво­его покровителя, к нему продолжали бы хорошо относиться. Флорентиец, читавший Данте и Петрарку, не представлял для них никакой опасности. Но с момента, когда этот ино­странец стал домогаться заказов, вступил в соперничество с болонцами и перехватывал заказы, которые по праву долж­ны были доставаться местным художникам, он стал всего лишь опасным конкурентом, от которого следовало как можно скорее избавиться.

Против Микеланджело ополчилась целая группа интри­ганов; все недовольные и те, кто раньше заводил между со­бой ссоры по поводу того, кому окажут честь завершить над­гробие Св. Доминика, теперь объединились против чужака, получившего этот заказ без всякой интриги. Говорили о су­дебном процессе, который хотели устроить скульпторы, ссылаясь на то, что им эта работа была обещана раньше. Потом перешли к более определенным угрозам. Давали по­нять, что одной прекрасной ночью Микеланджело может встретиться на дороге с наемным убийцей. У него стало много врагов в Болонье. Ему следовало остерегаться...

Микеланджело не любил ссориться с ревнивыми колле­гами. Но опасность была тем более очевидна, что болонцы вообще не терпели присутствия у себя иностранных худож-

56

 

ников. Покровительство Альдовранди не распространялось «а риск, связанный с угрозой нападения на улице, — для удара кинжалом много времени не требуется.

Микеланджело снова увязал свои пожитки. Кроме всего прочего, его мучила и ностальгия по Флоренции, терзало желание вернуться. Он получил от Якопо делла Сверча все, что тот мог ему дать, и теперь без сожаления готов был по­кинуть церковь Св. Петронио, вернуться домой, обогащен­ный новым опытом и высшим знанием. Буря, разразившая­ся над Флоренцией, утихла. Небо вновь стало ясным. Меди­чи, как предсказывал призрак Лоренцо, постыдно изгнан­ные из города, вернули себе симпатии народа, по крайней мере те, кого простила масса. Микеланджело, встретившийся в Болонье с князьями-изгнанниками, решил вернуться вместе с ними, как только будет уверен в том, что сможет сделать это, ничем не рискуя. Его отсутствие продлилось не больше года.

Что произошло за этот год? С приближением французов Пьеро де Медичи покинул Флоренцию и сдался генерально­му штабу захватчиков. Поскольку игра казалась ему проиг­ранной, он попытался спасти свою ставку. Проводя перего­воры с Карлом VIII, он имел некоторые шансы на сохране­ние своей власти. Взяв на себя инициативу переговоров без консультации с Советом, он предлагал французам союз с Тосканой, включающий сдачу нескольких фортов и выпла­ту контрибуции в двести тысяч дукатов. В этом случае он оставался бы хозяином Флоренции с согласия французов, рассчитывая на их поддержку, если народу не понравится такое урегулирование.

Разгадав этот замысел, народ восстал. Долгое время сдер­живаемый гнев вырвался наружу. Сторонники Савонаролы, не прекращавшие нападок и угроз в адрес Медичей, обви­нили Пьеро в предательстве. Потребовали выхода вся нена­висть, злоба, скрытая или явная враждебность, накопив­шиеся у банкиров, конкурировавших с Медичи, а также кредиторов тех, кто надеялся освободиться от своих долгов в условиях беспорядка, в сердцах людей, у которых вызыва­ли подозрения роскошь, великолепие и авторитет Лоренцо. Все интриганы и заговорщики, друзья Пацци, сторонники папы, наконец все те, у кого были претензии общественно­го или личного порядка к правившему дому, сочли момент благоприятным для ликвидации старых графов. В порыве

57

 

абсурдной злобы к этим друзьям красоты дворец Медичи был разграблен, Сад богов опустошен, были уничтожены или распроданы по дешевке коллекции Великолепного.

В результате какого-то странного поворота сознания на­родный гнев пощадил ту ветвь Медичи, которая была в плохих отношениях с «правившей ветвью», против которой восстал народ. По той единственной причине, что кузены Пьеро были изгнаны им из Флоренции, они стали прием­лемы для его врагов. К тому же они предусмотрительно от­казались от фамилии Медичи, которая напоминала горо­жанам о ненавистном режиме, и стали называться Пополани, что в переводе означает «народные». Не было более низкого способа угодить населению, как, впрочем, и более эффективного. Люди словно забыли, что еще вчера Лоренцо и Джованни Поползни носили ту же фамилию, что и Великолепный, и его юный брат, убитый приверженцами Пацци. Пополани выказывали себя пламенными демокра­тами. Они не пытались разыгрывать монархическую карту, как незадачливый Пьеро, который находился в изгнании. Они даже принимали владычество Савонаролы, хотя оно становилось все более и более тираническим, так что радо­стная, свободная Флоренция теперь жила под гнетом это­го черного террора, запрещавшего любовь, веселье, удо­вольствия и искусство.

Кто узнал бы былой рай гуманистов в городе, отданном пламенному гневу этого доминиканского монаха? Произве­дения искусства, еще недавно так высоко ценившиеся даже простым народом, теперь горели на Кострах Тщеславия вместе с греческими рукописями и непристойными книга­ми, статуями и зеркалами, косметикой и шелками. Огонь пожирал все эти прекрасные, бесценные вещи, потому что именно этим огнем Савонарола хотел очистить нечестивый город, чтобы его духовно возродить. Он вербовал группы детей, которые, одетые, как маленькие крестоносцы, граби­ли дома мирных горожан под предлогом выявления непри­стойных картин и запрещенных книг. Флоренцию потряса­ло безумие преследований и доносов. Диктатура этого монаха, назвавшего Иисуса Христа королем Флоренции и действовавшего как внушающий ужас визирь этого состраждущего монарха, навязывала городу кровавую железную дисциплину. На смену пышным кортежам Лоренцо Велико­лепного, в которых по улицам города под звуки песен Полициано дефилировали на повозках, разукрашенных руками Боттичелли, языческие аллегории, теперь пришли процес­сии самобичующихся фанатиков-флагеллантов, с завыва-

58

 

ниями и стонами хлеставших кнутами свою истерзанную  плоть, распевая гимны Савонаролы, взывая к божественно­му состраданию и одновременно навлекая проклятия на «бешеных». Так называли сторонников Медичи, которые в отместку прозвали «плаксами» — пьяньони — последователей нового хозяина.

Как такая мудрая, осмотрительная и ироническая Фло­ренция могла впасть в это набожное безумие? Карнавал 1496 года, как и все праздники последних лет, не стал поводом  для  легкомысленных,   традиционно  вольных   игр. Привычные развлечения сменила оргия покаяния и искуп­ления. Звучал такой бред воплей, рыданий и жалоб, что можно было подумать, будто флорентийцы натворили больше преступлений, чем Содом и Гоморра.  Микеланджело нашел, что после его отъезда в Венецию Флоренция траги­чески изменилась настолько, что он, вероятно, проникший­ся этим мятежным духом, каким был и его собственный, и возмущенный попранием добродетели, решил, что Савонарола зашел слишком далеко, хотя сам скульптор был ярым сторонником проповедника и глубоко религиозным челове­ком. Такие метаморфозы этого странного характера будут проявляться на всем протяжении его жизни. Вернувшись в эту Флоренцию, рассеявшую или уничтожившую коллек­ции Медичи, преследующую невинное язычество гуманис­тов даже в самых незначительных его проявлениях, он чув­ствует, как в нем возрождается волнение, которое он испы­тал в день первого посещения сада монастыря Св. Марка. Убежденный индивидуалист, сторонник всех бесперспек­тивных дел, непримиримый враг всех видов конформизма, Микеланджело, который в других обстоятельствах, возмож­но, создал бы еще одну Мадонну или еще одно Распятие, возвращается к язычеству, которое прежде было ему чуждо. В этой Флоренции, где бросают в огонь все изображения, которые могут напоминать о святотатстве греческих богов, в этом обществе, где любители искусства прячут в подвалах сокровища своих коллекций, опасаясь, как бы их не обна­ружили и не уничтожили дети-крестоносцы, где больше нет речи ни о чем, кроме проповедей, пророчеств да покаянных Церемоний, Микеланджело разрывает жестом гордой сме­лости вуаль черной печали и провозглашает, что он худож­ник и поэтому сохраняет за собой право искать красоту и только красоту везде, где она есть, и выражать ее во всех формах.

Он запирается в своей мастерской, завершает по заказу Лоренцо  Пополани  статую  Иоанна  Крестителя,  —  несо-

59

 

мненно, чтобы подтвердить свою ортодоксальную предан­ность и непреклонную набожность, — а потом, найдя блок самого прекрасного мрамора, сильными ударами молотка высекает из него такую фигуру, увидев которую юные по­ставщики Костра Тщеславия бросили бы ее в огонь, а скульптора отволокли бы в тюрьму. — Купидона. В тот са­мый час, когда невдалеке от его мастерской звучали вопли истязавших себя флагеллантов, художник, который был од­ним из самых искренних и самых ревностных поклонников Савонаролы, наконец понимает, насколько его реформа, может быть, сама по себе вполне легитимная, была абсурд­но чрезмерной, губительной для развития культуры, и ваяет образ самого очаровательного, самого опасного из богов.

Лоренцо Пополани, который был в курсе того, что про­исходило в мастерской, как человек умный и со вкусом, разделял это мнение Микеланджело и был восхищен его новым произведением, чрезвычайно тонким и изящным, но не купил его. Ни у кого не хватило смелости открыто пойти против предубеждений массы. Его не купит никто во Флоренции, говорил он, если, конечно, не захочет по­гибнуть под ударами легионов Савонаролы. Статую нужно продавать в Риме. В этом ватиканском городе, где правит Александр VI Борджиа, греческих богов принимают с вос­торгом. Там вы найдете любителей искусства, которые бу­дут оспаривать друг у друга право приобрести этот мрамор, кстати, такой же прекрасный, как самые лучшие античные работы. Слово античные пробудило в меркантильном со­знании Пополани идею некоей великолепной сделки. По­скольку все древние статуи продавались намного лучше, чем современные произведения, почему бы не представить этого Купидона как только что обнаруженную греческую или римскую статую? Коллекционеры тут же взвинтили бы цену... Идея мошенничества не понравилась Микеланд­жело, но Пополани настоял на своем. Если этого Купидо­на примут за анонимную древность, за него заплатят го­раздо больше, чем если бы автором считался юный фло­рентиец; кроме того, доставит большое удовольствие та­ким образом мистифицировать дилетантов, псевдознато­ков, не способных отличить современное произведение от антика. Какой это было бы пощечиной всем тем, кто твер­дит, что теперешние художники не  могут сравняться с древними!

Микеланджело согласился. Когда он был еще учеником у Гирландайо, тот велел ему скопировать один из своих соб­ственных рисунков; он вручил ему вместо оригинала копию,

60

 

и Гирландайо не заметил подмены. А теперь он искусно со­старит этот совершенно новый мрамор патиной, якобы от долгого пребывания в земле, и обманет всех этих римлян, искушенных в античности. Лоренцо Пополани взялся осу­ществить эту сделку. Полученный из рук Медичи фальши­вый антик не вызовет никаких подозрений. Пополани дого­ворился с торговцем древностями Бальдассаре дель Миланезе, который доставил Купидона в Рим и продал его кардина­лу Сан Джорджо за двести дукатов. Отправляя деньги во Флоренцию, торговец рассудил, что было бы очень глупо отдавать всю сумму Микеланджело. Он, разумеется, дога­дался об обмане и думал, что виновный в нем художник не станет протестовать, дабы не выдать себя. Он отослал ему всего тридцать дукатов, и тот положил их в карман, не по­дозревая о надувательстве.

Вероятно, об этой мистификации так никогда и не стало бы известно, если бы Пополани или сам Микеланджело не выдали кому-то эту тайну. Весть об этом дошла до Рима, где, изучив статую более тщательно, кардинал понял, что, возможно, приобрел фальшивого Купидона. Обман, несо­мненно, исходил от флорентийца. Какой другой из живущих скульпторов был бы способен так превосходно сравняться с античным совершенством?

Приехавший во Флоренцию посланец кардинала обошел мастерские, обнаружил произведения Микеланджело и уви­дел между ними и Купидоном такое сродство, которое убеди­ло его в том, что автором обмана был именно этот юноша. В своей наивной простоте Микеланджело во всем сознался. Да, он навел патину на Купидона собственного изготовле­ния, чтобы сделать его как можно больше похожим на ан­тик, поручил Бальдассаре дель Миланезе продать его в Ри­ме и впоследствии получил от него тридцать дукатов.

— Тридцать дукатов? — возмутился посланец кардинала. — Но Рафаэле Риарио заплатил двести дукатов!

Обманщиков одурачил более ловкий мошенник, чем они сами. Возмущенный непорядочностью, с которой обобрали художника, кардинал Сан Джорджо велел передать ему, что о выплате всей суммы он должен договориться с посредни­ком, продавшим статую и получившим полную цену, а если Микеланджело пожелает воспользоваться этим случаем для поездки в Рим, он сможет поселиться в его дворце. Мошен­ника попытаются взять за горло, а все любители искусства, разумеется, устроят праздник в честь юного мастера, спо­собного так подражать древним, что этого могут не заметить самые искушенные знатоки.

61

 

Буонарроти последовал этому совету. Оглушенный ры­даниями пьяньони, он был рад на некоторое время уехать из Флоренции. Да и мысль о мести Бальдассаре подталки­вала его к этому. Он не был ни алчен, ни корыстен, но ес­тественное чувство справедливости восставало против то­го, что ему заплатили всего тридцать дукатов вместо при­читавшихся двухсот. Пользуясь покровительством карди­нала, он не оставит в покое непорядочного посредника, пока тот не уплатит своего долга. Да и вообще его привле­кал Рим.

© Belpaese2000.  Created 15.12.2007

         Наверх     Содержание     Michelangelo       '500          Biblio Italia

 




Hosted by uCoz