Томмазо Ландольфи

 

МАРИЯ ДЖУЗЕППА

 

Перевод Е.Архиповой

Когда я, случается, иду гулять «на верхотуру», как принято говорить в нашем городке, и прохожу мимо ворот кладбища, то не могу не думать о Марии Джузеппе. А вдруг это из-за меня она умерла тогда, две­надцать лет назад? Ну да, конечно, те, кто меня знают, непременно усмехнутся:

— Женщина умерла из-за Джакомо? — И при этом не преминут вспомнить мой красный мясистый нос и весь мой, по общему мнению, идиотский вид.

Пожалуй, я действительно идиот, потому что никогда себя идиотом не считал, а многие мне говорили, что если б я себя считал таковым, то не был бы совсем уж полным идиотом. Но, честное слово, стоит ли рассуждать об этом?

Я хочу вам рассказать, господа, как из-за меня умер­ла Мария Джузеппа. Ладно, будь что будет, но мне про­сто необходимо кому-нибудь об этом рассказать и снять с души тяжесть, которую я ощущаю с тех самых пор, как увидел ее, задыхающуюся в агонии, при зажженной свече в одной из комнат моего дома, прозванной «тем­ная». Там снаружи было полно народу: сестры, тетуш­ки и не помню уж, кто еще. Хотя почему, собственно, я должен чувствовать себя виноватым? Разве это грех — на миг увлечься женщиной? Но судите сами...

Я поселил ее в огромном, давно опустелом доме, куда ненадолго приезжал летом. Всю остальную часть года Мария Джузеппа проводила там одна: возилась в огоро­де, продавала зелень и к моему приезду кое-что скаплива­ла — сумма, конечно, небольшая, но ее вполне хватало, чтоб выплачивать Марии Джузеппе скромное содержание и обеспечивать ее пропитанием в течение года. Род­ственники мне твердили, что она глупа, бестолкова и невежественна; может, так оно и было, затрудняюсь ска­зать, но помню, что и меня Мария Джузеппа часто раз­дражала, потому что отличалась непокорностью и сво­енравием. Видите ли, я, когда приезжал в тот дом, стре­мился к полному одиночеству, но зачем оно мне было нужно, зачем я вообще туда ездил — честное слово, сам понять не могу. Лишь к вечеру я выходил на улицу и отправлялся навестить кого-нибудь из родственников, а на протяжении всего долгого летнего дня был один. Точнее, не один, а с Марией Джузеппой.

Сплю я мало и плохо, потому почти каждое утро, ког­да в пижаме выглядывал во двор глотнуть свежего воз­духа или свешивался из окна, чтобы камнями распугать котов в огороде, видел, как Мария Джузеппа возвраща­ется из церкви. Она всегда вставала чуть свет и шла в собор к ранней мессе, а по возвращении, тихонько отво­ряя входную дверь, смотрела на меня робко и немного испуганно: знала, что я сержусь, если мне с утра сразу не подать кофе. Не отвечая на ее приветствие, я продолжал бросать камнями в котов и науськивать на них пса. Я его так вымуштровал, что он по моему первому знаку ока­зывался в огороде, и коты разбегались от него в разные стороны, словно черные молнии. Я не раз замечал, что собаки во всем похожи на своих хозяев, и воспитать их можно без особых усилий. К примеру, у моего пса ни­когда не было того самоуверенного вида, каким отлича­ются собаки всеми уважаемых людей. Он всегда старал­ся избежать встречи с другими псами, а в случае неуда­чи безропотно позволял себя обнюхать; взгляд у него при этом был беспокойный и туповатый — точь-в-точь как у меня, когда я смотрю на себя в зеркало. Однако где хозя­ин бывал не трус — у себя дома, с котами, с Марией Джу­зеппой, — там и пес становился храбрым как лев.

Будучи иной раз не в настроении, я обрушивал на эту женщину град бессвязных и резких слов, порой даже вставляя в свою речь арабские выражения (дело в том, что в молодости я учил арабский, но после десяти лет усерд­ных занятий забросил учебники и теперь начисто все по­забыл). Мария Джузеппа, как умела, оборонялась от моих нападок — иногда, нечасто разумеется, но все же мне слу­чалось наградить ее и оплеухой, — выбегала во двор и то­ропливо выкапывала из-под золы тлеющие, зарытые там накануне вечером угли, чтобы на них разогреть мне кофе, а я наблюдал за ней исподлобья. Ну и безобразна же она была! Когда приоденется, покроет голову платком, из-под которого выглядывают тщательно смазанные маслом пря­ди, то вроде бы и ничем не отличается от прочих женщин городка. Но я-то знал, что она безобразна, потому что не раз неожиданно заглядывал к ней в комнату и заставал ее раздетой, без жакетки и без платья. Вся плоская, как дос­ка — ни бедер, ни груди, — а ноги тяжелые, массивные, как у всех крестьянок. А еще я любил в шутку сорвать у нее с головы платок, и прямо жалко было смотреть на этот узкий в три пальца лобик под зализанными, смазанными маслом волосами. Ноги и руки у нее были здоровенные, неуклюжие, и она просто не могла передвигаться бесшум­но, а делала это всегда с ужасающим грохотом. Хоть я и взял ее из деревни, но в первый же день оказалось, что она даже не умеет толком разбить яйцо. Пришлось мне учить ее делать яичницу, чтоб не остаться без обеда. Она оправдывалась: мол, в деревне работала только в поле по­денщицей и никогда не стряпала. Впрочем, зачем я вам все это рассказываю? Ну вот, потерял нить... Ах, да. Итак, я остановился на том, что понятия не имею, какого черта меня носило в тот дом. Другое дело — большой город. Тут я с утра шел в кафе, встречался со всякими отвратными типами, которые меня наверняка презирали и не упуска­ли случая оскорбить, но тем не менее садились со мной за карточный стол. В целом жить можно при том небольшом доходе, который у меня еще есть. Но там...

Итак, вставал я рано, почти с рассветом, долго играл со своим псом, признаюсь, даже мучил его, пока не при­ходила Мария Джузеппа, и тогда я начинал мучить ее. Да нет, это уж слишком сильно сказано — «мучить». Ну можно ли назвать мучениями мои безобидные шутки? Прав­да, она очень обижалась, порой весь день ходила запла­канная. То и дело принималась жаловаться на судьбу: дес­кать, за какие прегрешения ей уготован этот крест, лучше уйти, чем выносить такое, и так далее. Честное слово, вот это меня просто из себя выводило. Во-первых, она причи­тала очень громко, на всю улицу, и соседи могли подумать, что я Бог знает что с ней вытворяю; а, во-вторых, если ей так плохо, почему же она не уходит? Кто ее здесь держит? Мария Джузеппа говорила, что привязана к дому (и впрямь, работала она на совесть, а в ее честности мне ни разу не пришлось усомниться), но это все болтовня, яс­ное дело. Как можно привязаться к чужому дому? Я к сво­ему-то никогда не мог привязаться. И потом, господа, что уж ей такое особенное приходилось выносить? Я, видите ли, свято убежден в справедливости принципа: кто пла­тит, тот и музыку заказывает. Если я ей велю, например, поставить все стулья на стол или зову поиграть со мной в тряпичный мяч, то какое она имеет право отказаться, оби­жаться, ныть, что у нее много дел? Разве не основное ее дело — исполнять то, чего в данный момент хочу я? Ска­жите на милость, господа, что должна делать та, которой я плачу, как не плясать под мою дудку? Что еще от нее требуется? Но Мария Джузеппа этого не понимала. Од­нако мне всегда удавалось подчинить ее своей воле. Дос­таточно было напугать ее как следует: скажем, выкрик­нуть у нее над ухом какую-нибудь гнусность или взять в руки сучковатую палку, которую я для этого специально завел. Бить я ее почти не бил, по большей части просто подталкивал концом палки, но ей, как собаке, достаточно было одного вида этого грозного орудия, чтобы мгновен­но подчиниться. И в то же время бывают в цирке тигри­цы, которые хоть и слушаются укротителя, однако все представление рычат и скалят зубы. Так и Мария Джу­зеппа делала то, что ей приказано, но, когда мяч ударял ее по руке или когда вместо того, чтоб кормить кур, она вы­нуждена была сидеть на месте, хмурилась и недовольно ворчала, что я с ней обращаюсь как с собакой и вообще нет у нее времени на мои шутки. Меня раздражало это до предела: ее надутого лица я просто видеть не мог. Каза­лось, в такие моменты в ней просыпался гордый кресть­янский дух, хотя уже много лет она жила не в деревне, а в моем доме. К тому же у нее вечно глаза были на мокром месте, и без всякой причины. Допустим, велишь ей идти не той улицей, какой она обычно ходит, а другой, ну надо ее, допустим, послать с таким-то поручением к тому-то и тому-то, как она немедля в слезы. И ладно бы плакала молча — так нет, плачет и говорит, говорит без удержу. Голос у нее был не грубый, но довольно-таки резкий, и меня, человека нервного, ужасно бесили ее причитания. Я набрасывался на нее, осыпал чудовищными оскорбле­ниями, потом начинал бить куда попало: по голове, по гру­ди, по лицу, — но заставить ее замолчать так ни разу и не смог. Наоборот, вместо того чтобы перестать, она расхо­дилась все больше, и после отчаянных, визгливых нот, которые чередовались с безудержными рыданиями, голос вдруг становился ровным, монотонным и уже не преры­вался ни на секунду. В конце концов я, схватившись за голову, спасался бегством, а она еще долго сидела там, на табурете, заливаясь слезами. Вот такой, честное слово, я ее лучше всего запомнил. Из соседней комнаты я слышал, как она взывает о помощи к разным святым, причитает, что, чем так жить, лучше утопиться или уйти совсем от­сюда. Но не уходила. Иногда, правда, бросалась жаловать­ся на меня одному из моих родственников и неизменно возвращалась успокоенная, присмиревшая. А я... Ох, уж эти ее разговоры, господа! Сколько раз я пытался прервать ее или хотя бы заставить рассказать о чем-нибудь други­ми словами, в другом порядке, что ли. Бесполезно! Пере­бьешь ее, а она повторяет все с самого начала, слово в сло­во, и никакими силами нельзя было остановить этот по­ток. Я чувствовал, как слова осаждают меня, руки так и чесались задержать их, схватить, раздавить — пренепри­ятное ощущение! Однажды — да простит меня Господь — я не выдержал и запустил в нее тарелкой, а потом долго утешал, гладил по голове. Ясное дело, я же трус. Чего доброго, растрезвонит по всей округе: а дон Джакомино в уча­стке, его забрали карабинеры!

Что и говорить, Мария Джузеппа невероятно мне до­саждала, и в то же время... как бы это получше выразить­ся... в общем, меня так и тянуло к ней на кухню, сам не знаю почему. Я пытался отвлечься чтением, от отца ос­талась богатая библиотека, откапывал потрепанные из­дания Дюма или Сю, но даже они меня не захватывали. Собственно, меня вообще ничто на свете не в силах было захватить. Да что мне за дело до приключений Д'Арта-ньяна и Арамиса? Может быть, это идиотство, но я как-то всегда полагал, что жизнь — это нечто другое, помель­че, посерее... Нет, честное слово, господа, я все время те­ряю нить! Итак, книги меня вовсе не интересовали, если и удавалось забыться, то лишь на мгновение, и сразу же вновь внутри просыпалось непонятное беспокойство, какая-то сила никак не давала мне усидеть на диване в гостиной. Впрочем, есть ли нужда вам все это рассказы­вать?.. Ну вот, я начинал носиться по двору, кидать ка­менный шар, снятый с перил старой лестницы (ударя­ясь о землю, он оставлял в ней ямы), кататься в пыли вместе с визжащим от восторга псом, но в конце концов все-таки оказывался на кухне. Ну как вы это объясните? Может, в том виновато мое одиночество, может, еще что-нибудь, но только, увидев, как Мария Джузеппа сосре­доточенно нарезает мясо, так тщательно и с невероятной точностью отмеряет, сколько ей нужно чеснока и петруш­ки, я не мог сдержаться и, как правило, опрокидывал все на пол. Проворные коты мгновенно растаскивали мясо, а я хохотал от души. Мария Джузеппа по обыкновению начинала плакать, правда молча, а мне лучшего развле­чения и не надо. В двух словах этого не объяснишь, гос­пода, бесполезно и пытаться, но мне представлялось, что просто необходимо растормошить эту женщину, как-то вывести ее жизнь из привычного русла. Кажется, так го­ворится? Вот-вот, она направила всю свою энергию в одно русло, ну как в трубу, по которой в огород поступа­ет вода. А если сломать трубу, вода растечется по земле, и ее уж больше не собрать в один поток. Хорошо ли это? Смешно говорить, господа, разумеется, нехорошо.

Как бы там ни было, я вечно искал способ задеть Ма­рию Джузеппу, сделать ей больно, довести до слез. То есть нет, я в общем-то не хотел доводить ее до слез, но в итоге, после долгого сопротивления и многочисленных просьб оставить ее в покое, она все равно начинала плакать. То я изо всех сил хлестал ее веткой по бокам, то срывал у нее с головы платок и подбрасывал его в воздух. До чего же было забавно наблюдать, как она бежит за мной и пытает­ся схватить платок на лету. Словами не передашь, что за веселье смотреть на ее узкий лобик с прилизанными пря­дями, на жалкие потуги вновь завладеть платком. Она ста­новилась на цыпочки, даже силилась подпрыгнуть, да все без толку, она ведь была низкорослая, Мария Джузеппа, едва до плеча мне доставала! Странное это было веселье, порой у меня прямо сердце сжималось от жалости, тогда я возвращал ей платок и уединялся в одной из комнат.

Даже не могу определить, длинными или короткими казались мне те дни. Иногда я мог два, а то и три часа мур­лыкать одну и ту же мелодию — ну как ребенок, ей-богу. Но это еще что — надо было видеть при этом мою позу: я съезжал со стула так, чтобы опираться на него одними плечами, сгибал ноги так, что мое тело от колен до плеч напоминало мост. Шея немела, потому что я ее вытяги­вал вперед. В таком положении я мог провести целое утро, а то и весь день. Иначе говоря, я просто не знал, чем мне заняться. От скуки, должно быть. Нет, скука — не то сло­во. Ведь я развлекался, как мог. К примеру, брал старую саблю и начинал фехтовать, стоя перед большим, забитым фанерой окном на крытой веранде, а пес с громким лаем носился взад-вперед... Правда, мне это быстро надоедало. Тогда я высыпал на пол в гостиной кучу денег и начинал перебирать монеты и купюры. Каждый день я выдумы­вал себе новую игру, давал ей название, устанавливал пра­вила, разговаривая сам с собой. Честное слово, господа, мне даже неловко вам признаваться, как я кричал, кидая монету: «Полный вперед, тебе ходить!» — или: «Левый монетчик, ну-ка вдарь как следует!» — и прочие там глу­пости. В эти моменты пес смотрел на меня оторопело и слегка испуганно, да мне-то что! Я пинками выпроважи­вал его и оставался один... Потом игра мне надоедала. Тог­да я принимался бросать деревянные шары, стараясь по­пасть между лап пса (мне было интересно посмотреть, как он будет прыгать), но через пять минут я уставал и от это­го занятия. Никуда не денешься, господа: мне просто не­обходимо было оказаться на кухне, у Марии Джузеппы. Что до деревянных шаров, господа, то, если вам не наску­чило, я расскажу о совершенно замечательной игре, в ко­торую я играл у входа в дом. От двери во двор ведет на­клонный, вымощенный неровными камнями спуск. Так вот, я бросался во двор и бросал пять или шесть шаров в сторону входной двери. Они летели вверх, а потом стре­мительно катились вниз, и нельзя было пропустить ни одного шара, если какой-то застревал между камней, я должен был выбить его другим шаром. На эту забаву меня хватало чуть подольше, хотя во дворе под жгучим летним солнцем долго не простоишь. Даже в шляпе я выдержи­вал не более двух часов. А потом? Потом с гиканьем уст­ремлялся на кухню и, обхватив Марию Джузеппу за пле­чи, громко скандировал в ритм моей нервной дрожи: «Все черти — свиньи, дорогая, дорогая!» Неплохая фраза, прав­да, господа? Я ею доволен. Думаю, только писатель мо­жет выдумать такую. Я за всю свою жизнь ничего не изу­чал, кроме арабского языка, но все же несколько фраз вро­де этой пришло мне на ум. Да, так на чем же я остановил­ся?.. Надо сказать, я вовсе не всегда грубо обращался с Марией Джузеппой. Но, если начистоту, повадки мои не слишком отличались друг от друга и когда я намеревался приласкать ее, и когда хотел побить ради собственного удовольствия. Даже в редкие, случайные минуты спокой­ствия наше с ней общение неизменно приводило к взры­ву. Я человек вообще-то не набожный, поскольку считаю... ладно, о моих взглядах в другой раз. Короче говоря, я при ней либо сквернословил, либо кощунствовал, а она рас­страивалась и пыталась обратить меня в веру Христову. 

Мария Джузеппа умела говорить только на диалекте, из итальянского понимала лишь несколько слов, в ос­новном услышанных в церкви от протоиерея. Вот их-то она мне и повторяла, да как... особенно смешно вы­ходили у нее согласные — так твердо, отрывисто, к при­меру: «Нужно посвятить себя служению Господу». «Л» в слове «служению» получалась какой-то сальной. Эти разговоры обычно возникали за столом. Я ел и одно­временно читал ей проповедь, рассказывал о страстях Христовых или о жизни какого-нибудь святого, а она смотрела на меня почти в экстазе и сопереживала.., но внезапно, подняв бокал, я произносил тост: «За здоро­вье Вельзевула!» — или еще что-нибудь подобное. Надо было видеть ее физиономию — просто наслаждение! Да нет, господа, вы не подумайте, что я злодей какой! Если она уж сильно огорчалась, я всеми силами старался ее утешить. Помните, я говорил, что когда швырнул в нее тарелкой, то гладил ее по голове только из трусости? Так вот, это неправда. Мне в самом деле бывало ее жаль. А утешить Марию Джузеппу мне не составляло труда: она очень легко переходила от слез к смеху и наоборот: чтобы ее развеселить, довольно было какой-нибудь са­мой плоской шутки, на какие я только и способен.

А еще бывало так: я обедал, а ее заставлял садиться напротив и рассказывать. Все равно что: мне почему-то становилось не по себе, если она молчала. А это бывало часто, в особенности после того, как Мария Джузеппа по­няла: что ни скажи, мне все не по вкусу. Правда, если я ее не прерывал, она мне сообщала массу новостей: о том, что было нынче в булочной, кто в городе умер, и как она ку­пила, предположим, полкило макарон или килограмм риса, и что ей сказал лавочник. Я знал, что все ее считают дурой и обманывают почем зря. Но стоило объявить ей об этом, как она начинала плакать и кричать, что ни разу у меня ничего не украла и целыми днями гнет на меня спину. А затем удалялась на кухню и тихонько плакала там. Сперва я молча злился, но в конце концов все-таки шел к ней, тряс ее за плечо и говорил: «Перестань плакать во имя святой Марины и святого Рокко!» Это ее смеши­ло, и слезы высыхали.

Казалось, у нее в голове всегда есть определенный план действий. И не дай Бог кому-нибудь нарушить этот план! Мария Джузеппа застывала как вкопанная, ши­роко расставив ноги и низко опустив голову, и никаки­ми силами нельзя было сдвинуть ее с места. То есть нет — можно было, но только палкой. Вероятно, поэтому мне и доставляло такое удовольствие принуждать ее к тому, чего она не хотела делать. У нее была страсть к цветам. Она все время выходила в огород, а я из окна смотрел, как она нюхает и нежно гладит цветы. Не знаю почему, но меня это бесило, и я тут же звал ее в дом. Для меня было истинное наслаждение слышать, как она недовольно бубнит, сдвинув брови, когда я заставляю ее смирно сидеть на стуле и терять время.

Мария Джузеппа не выносила безделья, у нее вечно было много дел по дому, отсюда и ее пререкания со мной, что, как я уже говорил, крайне меня раздражало. И впрямь она никогда не сидела сложа руки: только и носится с гро­хотом туда-сюда, — однако к вечеру оказывается, что по­чти ничего она не сделала. Я ей постоянно на это указы­вал, но она меня не понимала. Для нее главное было, что она работает, а приносило ли это какие-либо плоды, ее, казалось, ничуть не заботило. В нашем городке, как вам уже известно, все ее считали полоумной. Причем не ду­майте, что здесь живут одни обыватели или мелкие сплет­ники. Нет, это люди весьма широких взглядов: общий прогресс затронул их, как говорится, в полной мере. Ма­рия Джузеппа была дурой не потому, что таковой ее счи­тали окружающие: глупость она впитала с молоком мате­ри, может, потому-то и жила у меня. Как хотите, господа, а я не могу понять, почему женщина, над которой я изо дня в день издеваюсь, продолжает жить в моем доме. Доб­ро бы Мария Джузеппа была слабовольной — так нет, на­оборот, она была страшно упряма, я, по-моему, об этом уже упоминал. Если б вы знали, сколько раз я орал на нее и даже бил, требуя, чтоб она не солила пищу, но так и не смог ее переупрямить. Кто знает, зачем я этого добивал­ся, должно быть просто так, из любопытства, ради экспе­римента... Но все мои попытки провалились, Мария Джу­зеппа всегда все делала наперекор: если она сама не была в чем-то убеждена, никому убедить ее было не дано.

Итак, господа, если вы до сих пор не поняли, кто такая Мария Джузеппа, тем хуже для вас. Я же только хотел вам поведать о том, как из-за меня она умерла, и вот по свое­му обыкновению потерял нить. Однажды в городке у нас был праздник: Мария Джузеппа пошла к ранней мессе и, вернувшись, даже не переоделась. Одета она была, как все­гда, по-крестьянски, только в тот день на ней было празд­ничное платье в горошек, все блестящее, как видно, шел­ковое, а сверху желтая жакетка, тоже с блеском. Голову она повязала небесно-голубым платком с золотой нитью — он был ей очень к лицу. Во дворе по случаю праздника толпились крестьяне, пришедшие меня поздравить. Я сто­ял с серьезным видом и расспрашивал их о деревенских новостях, на самом же деле во все глаза смотрел на Ма­рию Джузеппу, принимавшую подношения: две головки сыра, десяток яиц, винные ягоды (они как раз поспели). Вы не поверите, у меня было такое ощущение, будто я вижу ее впервые: оживленная, свежая и даже — вот поди ж ты! — да-да, мне она показалась красивой, словно праз­дник сделал ее другим человеком. Наконец все разошлись; за воротами послышалась музыка — это по нашему пере­улку двигалась процессия. Какое-то время я слонялся по дому с твердым намерением не смотреть в окно, но все-таки не утерпел и выглянул. Святая, маленькая святая в монашеской одежде, с восковым личиком и малюсеньким восковым младенцем у ног проплывала почти под самым окном. Я при желании мог дотянуться до нее. Помнится, мне объясняли, что это за святая, но теперь вылетело из головы. Вроде бы святая Марина, принявшая на себя вину за беременность одной послушницы... впрочем, неважно. Глядя на монахов, несших во главе процессии крест под белым покрывалом, я краем глаза увидел Марию Джузеп­пу. Она стояла у другого окна, почти в самой глубине дома, и как будто опиралась на что-то розовое. Процессия дви­галась дальше, но мне было уже не до нее. Я слышал голо­са поющих, и они отдавались теплом где-то у меня внут­ри, но видел уже только Марию Джузеппу. Какое это было странное чувство! Женщин я всегда презирал: те немно­гие, с которыми довелось мне снестись (как вам нравится такая двусмысленность, господа?), получали от меня по заслугам. Ну скажите, видел кто хоть раз, чтоб я млел пе­ред женской юбкой? Но здесь-то совсем другое дело. И, вообще, с какой стати я должен вам объяснять, что, да как, да почему?.. Мария Джузеппа стала бросать на голову свя­той листья олеандра и лепестки роз — должно быть, на­рвала их у меня в саду. В другой раз я бы рассердился, увидев такое: сперва бы спросила разрешения, а потом рвала! Но тогда я и не подумал сердиться. Лишь на миг мелькнула в голове мысль о том, что бы я сделал в другой раз: я бы подкрался к ней сзади, схватил бы за ноги и по­тянул на себя так, чтобы она шмякнулась на пол. Или при­думал бы еще что повеселее! Но тогда ничего подобного я не сделал. Я все смотрел на нее, а когда она отошла от окна и сбежала вниз по деревянной лестнице (наверное, у нее было мясо на плите), тоже спустился. Но не за тем, чтобы подразнить ее, теперь мне хотелось слушать, как она го­ворит, смотреть на нее. Я велел ей рассказывать историю той самой святой и, пока она говорила, пристально гля­дел ей в лицо. Честное слово, господа, мне плевать, пой­мете вы или нет, что же на самом деле произошло. Да и все равно я бы не смог этого объяснить, даже если бы хо­тел; короче, я вдруг схватил Марию Джузеппу за голову и яростно, неистово впился губами в ее рот. Кричала она или нет — не знаю. Вырывалась — это да, но я крепко дер­жал ее одной рукой, а другой срывал с нее жакетку, под­нимал тяжелый подол платья. Чем все это кончилось — не могу сказать. Больше я ничего не помню, господа, и плевать мне на ваши презрительные взгляды. Смутно при­поминаю, уже потом (то есть после того мгновения): Ма­рия Джузеппа на полу. Мне было противно, до смешного противно видеть эту дряблую черную грудь между обрывком рубашки и железной цепочкой ладанки. Я сразу же ушел оттуда и абсолютно не помню, чем стал заниматься.

Ну вот, господа, кажется, и все. Думайте обо мне что угодно — мне дела нет. Мария Джузеппа, как я уже гово­рил, заболела и умерла. По-вашему, из-за меня она умер­ла? А даже если из-за меня, разве я обязан испытывать уг­рызения совести? Ну, понравилась тебе на минутку жен­щина, и ты ее... скажем, поцеловал — подумаешь, преступ­ление! В конце концов, я ей ничего плохого не сделал.

Дайте мне, господа, маленький стакан воды, совсем-совсем маленький. Ну чего вы на меня смотрите, а? Я ведь могу вам и в лицо брызнуть водой. Ха-ха, шутка. Или хо­тите, чтоб я и вправду брызнул?

Итак — надо уж закончить, — я живу в доме один, те­перь действительно один. Правда, приходит тут женщи­на, быстренько, за полчаса, приберется — и спешит улиз­нуть, гадина, непонятно почему. Да мне и насрать. Я каж­дый вечер отправляюсь на прогулку и, бывает, дохожу до кладбища, как уже говорил. Мне тридцать четыре года. Я закончил. Приятных сновидений вам, господа.

 


OCR 04.02.2001



Hosted by uCoz