Проект Belpaese2000             BIBLIO ITALIA   Библиотека итальянской литературы

 

Home Biblio Italia Язык Перевод Италия Политика Живопись Кино Музыка Театр Гостевая

М.Л.АНДРЕЕВ, Р.И.ХЛОДОВСКИЙ

 

ИТАЛЬЯНСКАЯ ЛИТЕРАТУРА ЗРЕЛОГО И ПОЗДНЕГО ВОЗРОЖДЕНИЯ

Hosted by uCoz
   Москва: Наука, 1988. – 296 с.

ЛИТЕРАТУРНАЯ ТЕОРИЯ И САМОСОЗНАНИЕ ЛИТЕРАТУРЫ

(вместо заключения)

 

1

Итальянское Возрождение, достиг­шее своего полного расцвета и всту­пившее затем в полосу кризиса,— это период, помимо всего прочего, небывало  активной литературной рефлексии. Каждый или почти каж­дый литературный факт в это время возникает на некотором, как прави­ло, эксплицированном теоретическом основании и воспринимается в систе­ме теоретически продуманных, ра­ционально взвешенных оценок. Акт теоретического сознания стоит в начале творческого акта и под­водит его итоги. Поэзия выступает как бы в двойном теоретиче­ском обрамлении. Такое положение специфично именно для XVI в., хотя подготавливалось оно уже давно, с того времени, как литература стала предметом аналитического рассмотрения.

Основной массив средневековой литературной практики рас­полагался вообще вне той сферы, которую охватывали категории средневековой поэтики. Первый средневековый поэт со своей осознанной теоретической программой стоит ужо на пороге Воз­рождения — это Данте. Но разрыв между теорией и практикой сохраняется и у него: чувствуя, что риторические термины сущ­ность «Божественной Комедии» не исчерпывают, он описывает ее в терминах экзегезы священного текста. Сохраняется этот раз­рыв у Петрарки, эстетика которого не замечает его лирики; сохраняется и  у Боккаччо, выход которого к теории, в последекамероновские годы, означает отказ от прежней практики. Даже у Полициано противостояние двух форм литературной деятельно­сти, сглаживаясь, полностью не исчезает: за 70-ми годами, про­шедшими под знаком поэзии, следует перелом 80-х и италь­янская поэзия уступает место латинской филологии. Только с приходом Бембо картина полностью меняется: сначала теоретиче­ское обоснование идеального латинского стиля (полемика с Пико о подражании), затем распространение этой теории на область итальянской словесности («Рассуждения в  прозе о народном языке») и, наконец, практическая ее реализация в собственном стихотворческом опыте.

267

 

Поэт без своей теоретической поэтики — явление для нового этапа Возрождения уникальное. Если это явление — не анахро­низм, а поэзию Ариосто трудно считать анахронизмом, то возник­нуть оно может лишь в момент идеального тождества культуры, неспособной именно в силу своей предельной полноты на само­анализ, на восприятие себя как объекта. Рациональный порядок выступает как высшее проявление творческой свободы. Момент этот по причине своей идеальности не помещается в историческое время: зрелое Возрождение —это период со своими границами и со своей динамикой, высокое Возрождение - это состояние духа.

Но Ариосто — это исключение, а правило — Бембо, Джиральди, Тассо. Бембо указывает границы стилю и итальянская поэ­зия входит в русло петраркизма — это зрелое Возрождение. Джиральди в своих прологах и эпилогах, в своих трактатах и эпи­столах указывает границы жанру — это позднее Возрождение. Поэзия Тассо изнемогает под ферулой теоретического императива и отвлеченный разум прямо соприкасается с безумием — это ко­нец Возрождения. Полное растворение теории в практике у Ариосто и открытая их вражда у Тассо — вот пределы, внутри кото­рых колеблется литературное сознание эпохи.

Период зрелого Возрождения — время максимального сближе­ния теории и практики, их наибольшей взаимной адекватности (вплоть до полного уничтожения дистанции). Культура стремит­ся выразить себя в идеальных формах, и именно на форме и со­держании идеала сосредоточена ее рефлексия. Единство теории и практики обеспечивает общая стилевая доминанта: литература вырабатывает идеализирующий стиль ренессанс, литературная мысль — идеальную модель стиля.

Идеал для ренессансной культуры — всегда нечто пластиче­ски конкретное, нечто индивидуальное при всем своем универса­лизме. Поэтому когда Бембо в 1512 г. ответил на послание Джованни Пико и как бы возобновил тем самым тридцатилетней дав­ности полемику о подражании, которую вели Полициано и Паоло Кортези, он поддержал тезис малоизвестного римского гуманиста: единство стиля возможно лишь при единстве образ­ца 1. Идеал не есть некая вечно недостижимая и запредельная цель творческих усилий, он существует в действительности, его можно видеть, его можно назвать по имени. Имя его - Цице­рон. «Цицеронианство» в XVI в. победило, несмотря на оппози­цию Эразма. Победило оно и в приложении к материалу новоязычной словесности. Тот же Бембо указал итальянской литера­туре на новый идеал — на Петрарку и Боккаччо2, Джулио Камилло Дельминио постулировал стилевое совершенство в качестве единственной; опоры не только в творчестве, но и в истори­ческом времени3, а Джироламо Фракасторо объявил сущностью поэзии «способ выражения» (mоdus dicendi), а целью—абсо­лютно прекрасное4. «Рассуждения в прозе о народном языке» изданы в 1525 г., трактат Дельминио «О подражании» написан около 1530 г. (изд. в 1544), диалог Фракасторо «Наугерий, или

268

 

О поэтике» закончен примерно в 1540 г.— дата, как мы вскоре убедимся, критическая.

Стилевой абсолют конструировался с помощью давно испы­танных технических средств. Стиль со времен античности нахо­дился в ведении риторики, и нет ничего удивительного, что именно риторика определяла подход к новой стилевой реально­сти. Сохраняли силу традиционные риторические методы класси­фикации материала и его разведения по уровням. Самой автори­тетной поэтикой древности оставалась «Наука поэзии» Горация, которая еще в эпоху средневековья была подключена к собствен­но риторической традиции. В первые три десятилетия XVI в. выходят четыре новых комментария к Горациеву «Посланию», и Лодовико Дольче переводит его на итальянский язык (1535). «Поэтика» Аристотеля была уже известна: в 1498 г. Георгий Балла опубликовал ее латинский перевод, спустя десять лет вы­шел в свет греческий оригинал, в 1536 г. появился удачный ла­тинский перевод Алессандро Пацци,— но следов в теоретической деятельности этого времени она почти не оставила. Лишь в 1541 г. Бартоломео Ломбарди открыл публичный курс лекций, посвятив его истолкованию аристотелевского трактата, и как бы разорвал вокруг него заговор молчания.

В литературной практике следов было больше. Уроки «Поэти­ки» лежат в основе первого опыта по реставрации античного жанра — так, во всяком случае, следует из посвящения «Софонисбы», изданного вместе с трагедией в 1524 г.5 Второй перевод­чик «Поэтики», Алессандро Пацци,— трагедиограф поколения Триссино. Трагедиограф следующего поколения, Джиральди Чинцио, посвящая свою «Орбекку» герцогу Эрколе II д'Эсте, вы­разил и волю к теоретическому осмыслению трагедии, которая его взгляду видится жанром, почти безвозвратно затерянным в недрах тысячелетнего средневекового провала, и растерянность перед ребусом «Поэтики», усугубляющей обычную аристотелев­скую темноту дополнительными трудностями, которые ставит перед читателем поэтическое искусство, опирающееся на пол­ностью исчезнувшую поэтическую практику6. Посвящение «Орбекки» датировано маем 1541 г., лекции Ломбарди начались в декабре, - пути теории и практики вновь сходятся, но теперь обеспечивает их встречу не стиль, а жанр.

Сороковые годы — это начало нового и последнего этапа в истории итальянского Возрождения. В плане литературной тео­рии он проходит под знаком работы по созданию единого фило­логического словаря, универсальной основой которого служит «Поэтика» Аристотеля. Один за другим выходят в свет шесть фундаментальных ее комментариев 7. Вводятся в живые языки и получают живое содержание забытые термины эллинской поэти­ки: подражание, фабула, характер, катарсис — термины, вплоть до наших дней составляющие основной словарный фонд литературоведения. Собственно говоря, кровнородственное чувство, свя­зывающее филолога XX в. с Аристотелем, попросту бы не суще-

 

269

 

ствовало без того титанического педантизма, с которым литера­торы Чинквеченто нагромождали   тома толкований   вокруг маленького аристотелевского трактата. Без этой огромной работы «Поэтика» могла остаться для нас таким же экзотическим доку­ментом, каким остаются трактаты Бхамахи или Анандавардханы.

Унификация языка науки — лишь один из симптомов унифи­кации языка культуры в целом. Контрреформация не только объ­явила войну гуманизму, но и освоила его достижения — разумеется, в теологической редакции. Можно сказать, что после Тридентского собора католическая церковь перестала быть средневековой: противостояние Ренессанс/средние века, сохраняв­шее силу вплоть до XVI в., утратило почву под ногами. Опыт гуманизма в равной степени формализуется в приемах класси­ческой филологии и в тактике ордена иезуитов. В XV в Лоренцо Балла средствами ренессансной филологической культуры доказывал недостоверность текста, основанного на средневековой идее всемирной теократии. В XVII в. Общество Иисуса будет утверждать в своих школах культ образцовой гуманистической латыни и прививать своим адептам культ политической прагма­тики, отправляемый по рецептам «Государя».

Аналогичным процессом охвачена литература. Средневековая лирика распадается на десятки жанровых разновидностей. Даже у Полициано и Лоренцо Медичи мы встречаем баллаты, фроттолы, риспетти, страмботти, серенаты, диспартиты, каччи, маскераты и пр. В лирике позднего Возрождения все заполняют кан­цона и сонет. Содержание средневекового миракля может быть каким угодно: трагическим, комическим, авантюрным, плутов­ским, романическим, житийным, историческим. Жанром он ста­новится благодаря единократному появлению в ходе действия богородицы. Этого достаточно. Ренессансная трагедия всегда соответствует идее трагического, данной в терминах единой жан­ровой эстетики. Характерен путь Рудзанте: от падуанского свадебного фарса, чьи жанровые границы определены почти в рав­ной степени темой, районом бытования, целью и временем испол­нения,— к диалектальной рецепции Плавта, т. е. к классической комедийной форме, которая сохраняет свою универсальность и узнаваемость даже в условиях предельного лингвистического остранения. Общая тенденция — к поглощению или уничтожению микрожанров, к выдвижению крупных жанровых образований и к их включению в единую жанровую систему — выражена уже с начала XVI в. вполне определенно. В середине века она стано­вится доминирующей.

Необходимо уточнить, что речь идет о выравнивании глубин­ного субстрата культуры, о приведении к общему знаменателю ее знакового состава — никак не о ее гармонизации. Напротив, на фоне единого менталитета контрастнее и трагичнее выступа­ют противоречия. Петрарка говорил о поэзии в «Инвективе про­тив врача». Обратим внимание, к кому обращена инвектива. Противники, ренессансный поэт и средневековый лекарь, лишены

 

270

 

возможности понять друг друга, даже оскорбить друг друга они не в состоянии. Только общность языка создает ситуацию спора, и, действительно, только в XVI в. в споре начинает выражать себя не борьба культур, а борьба идеологий.

В плоскости литературы этот факт дает о себе знать стиле­вым плюрализмом. Все стилевые тенденции второй половины XVI в. вырастают на общей базе ренессансного стиля, что толь­ко подогревает их соперничество. Но дело не только в этом: спор раскалывает стиль изнутри, стиль оказывается проницаем для идеологических контрастов. Единая идеологическая оценка маньеризма именно поэтому невозможна: в нем есть место для противоположных идейных позиций и, более того, сама его ху­дожественная специфика в немалой степени определена его идейной противоречивостью. Даже индивидуальное творческое сознание беззащитно перед идейной раздвоенностью — Тассо то­му пример.

Конец стилевого единства — это подступ к индивидуализации стиля, к превращению его, иными словами, из принципа интег­рации в принцип дифференциации. Завершится этот процесс только в конце XVIII в., но отметим, что начался он в Италии, в последний период Возрождения. Литературная теория пошла навстречу практике, сделав своей священной книгой единствен­ную поэтику древности, безразличную или почти безразличную к вопросам стиля. Это первый шаг. Второй — с позиции арбитра, стоящего над спором, к участию в споре, от безмятежной погру­женности в универсальные понятия к обязывающей ответствен­ности идейного выбора, от теории к сознанию — дался с трудом и не сразу.

2

Если считать маньеризм апофеозом дисгармонии и беспорядка (что в принципе соответствует истине, но только одной ее сторо­не) , то время для маньеристических поэтик наступит только в са­мом конце века, когда Франческо Патрици выдвинет в качестве цели и содержания поэзии «удивительное» и обрушится на аристотелизм, на правила вообще, на принцип подражания, на фабульность поэзии и на ее единства («Декада историческая» и «Декада опровергающая», изд. в 1586 г.) 8. За сорок лет до этого зеркало аристотелевской «Поэтики» не казалось маньеризму кривым. В программных высказываниях Джиральди, создателя образцовой маньеристической трагедии, влияние собственного драматургического опыта сказывается лишь в призыве следовать за изменяющимся временем — призыве, который звучит бессиль­ным заклинанием из недр авторитарной, упорядоченной и пре­дельно рациональной поэтики, тем более что сам Джиральдп от­кликнулся на него только тем, что допустил трагикомедию в чи­сло узаконенных жанров, да еще осудил Триссино, отправивше­го своего Массиниссу перед кульминационной беседой со Сципио-

271

 

ном инспектировать конюшни и тем совершившего тяжкое прегрешение перед «нашим временем, исполненным величия и великолепия» 9.

Общность языка долгое время сковывала спор и тушила кон­фликты. Комментарий Маджи, скажем, резко полемичен в отно­шении комментария Робортелло. Позиции двух истолковате­лей «Поэтики» разграничены в исходном пункте, в понима­нии адресата поэзии: для Робортелло — это интеллектуальная элита (в чем выражается его причастность к духовному аристо­кратизму гуманистической традиции), для Маджи — толпа (в чем выражается контрреформационная по типу установка на ду­ховную опеку и идейную дисциплину). Но к конечному пункту, к определению пользы и удовольствия как двуединого эффекта поэзии они приходят почти союзниками (почти, потому что Ро­бортелло чуть больше гедонистичен, а Маджи чуть больше ути­литарен) — их сблизил общий путь через категории аристоте­левского трактата.

Энергия спора, высокая в литературной практике, гаснет на выходе в теорию. На «Орбекку» Джиральди очень скоро был дан ответ «Канакой» Сперони — в рамках общего жанра и общего стиля. В этих рамках они противопоставлены как два идейных полюса маньеризма. Столь же быстро дискуссия была перенесе­на в область литературной критики: уже в 1543 г., т. е. с тем же годовым интервалом, появилось «Суждение о трагедии Канаки и Макарея», анонимное и в рукописи и в первоиздании (1550). Приписывалось оно стойко Бартоломео Кавальканти и с некоторой неуверенностью — Джиральди 10. Суждение по поводу «Канаки» выносится отрицательное: она не соответствует идеа­лу трагедии, описанному Аристотелем, и прежде всего тем, что выводит на сцену преступных героев, неспособных своим заслуженным наказанием вызвать у зрителя катартический эффект—­заставить его ужасаться и сострадать.

На этом спор увял. Только в 1554 г. автор раскритикованной трагедии взялся было готовить ответ («Апология против «Сужде­ния о „Канаке"»), но так и не довел его до конца. Через че­тыре года Сперони вернулся к той же теме, выступив с шестью лекциями (изд. вместе с «Апологией» в 1597 г.) в падуанской ака­демии Возвышенных, но вел самозащиту на редкость сумбурно, то заявляя, что во всем следовал Аристотелю, то отстаивая до­пустимость отходить от его предписаний; то отрицая, порочность своих героев, то утверждая, что и персонаж, полностью преступ­ный, может вызвать эффект трагического очищения. Спор еще даст две короткие вспышки, в 1581 и 1590 гг., но, утратив зло­бодневность, не сможет даже удержаться вокруг своего перво­начального предмета. Пора «великих споров» еще не пришла. Середина века — это время комментариев, время, когда пере­страивался весь теоретический аппарат филологии, когда за два-три десятилетия идеи аристотелевской «Поэтики» были актуа­лизированы столь всесторонне, что смогли потеснить принципы

 

272

 

риторического и грамматического анализа, испытанные и опо­средованные многовековой позднеантичной, средневековой и раннеренессансной медиацией.

3

Спор о Данте начался странно — так, словно его за­чинщик носил маску. Во всяком случае, автор сочинения, развя­завшего дискуссию, именуется то Ридольфо Кастравилла, то Ансельмо, и нет ни одного документа или свидетельства, подтверж­дающего его реальное существование. Не исключено, что это псевдоним. Кроме того, участники спора опровергали или под­держивали документ, почти эфемерный, не имеющий публичного характера: «Речь мессера Ансельмо Кастравпллы, в которой дока­зывается несовершенство „Комедии" Данте», ставшая известной в 1572 г., до 1608 г. не была даже опубликована. Таинственный Кастравилла избрал поводом для своей атаки на «Божествен­ную Комедию» высказывание Винченцо Боргини о том, что Дан­те выше Гомера,— высказывание, сделанное Боргини в качестве персонажа одного из диалогов Бенедетто Варки («Эрколано», ок. 1560, изд. 1570). В качестве же реального лица Боргини в письмах 1569 г. дважды протестовал против атрибуции ему столь крайнего мнения, уточняя, что он признает Данте величайшим поэтом нового времени, но никогда не осмеливался равнять его с Гомером. Впрочем, для Кастравиллы «парадокс» Варки, дейст­вительно, был лишь предлогом, а целью — доказать, что «Божест­венная Комедия» не поэма, если же поэма, то не героическая, а если все же героическая, то плохая. К эпической поэзии ее нельзя причислить, так как этот жанр не допускает изобра­жения частных лиц, к разряду которых Кастравилла относит са­мого Данте в качестве героя произведения. Плоха же поэма, по­тому что ее фабула неправдоподобна, затемнена, разъединена, эпизодична, недостаточно просторна, лишена завязки, узнавания, перелома, развязки, не вызывает ужаса, жалость же вызывает лишь местами. Кастравилла, как легко заметить, направил про­тив «Божественной Комедии» оружие догматически интерпретированной «Поэтики», поставив итальянскую литературную мысль перед нелегкой альтернативой: или признать национальный ше­девр эстетически беззаконным, или ограничить всевластие зако­нов, которые его отвергают. Правда, был и третий путь: ввести «Божественную Комедию» при помощи ее соответствующего истолкования в круг освященных «Поэтикой» жанров. Именно по этому пути пошло большинство оппонентов Кастравиллы.

Излагать всю хронику спора не имеет смысла. Назовем толь­ко его главных действующих лиц. Среди критиков Данте — это Беллизарио Булгарини (выступления 1576, 1579, 1586, 1588 гг.), среди защитников — Якопо Маццони (1572 и 1587 гг.) и Джироламо Зоппио (1583, 1585, 1587, 1589 гг.). Но один сюжетный по­ворот спора нельзя не отметить. В 1582 г. партия сторонников

 

273

 

Кастравиллы приобрела нового адепта: Алессандро Каррьеро «Краткая и остроумная речь против Данте». Приобрела ненадол­го, так как критики Данте не сочлись между собой славой. Булгарини тут же обвинил Каррьеро в плагиате и вызвался предста­вить пятерых свидетелей, готовых подтвердить, что тот читал его сочинение, будучи в Сиене в 1579 г. Каррьеро отреагировал быст­ро («Апология против обвинении синьора Беллизарио Булгарини сиенца, Палинодия, в которой доказывается великолепие поэмы Данте», 1583) и весьма своеобразно: представив в первой части («Апологии») доказательства того, что его «Краткая речь» была готова уже в 1577 г., он во второй части («Палинодии») сделал полный разворот и вознес на пьедестал то, что в прошлом году (или, если верить «Апологии», несколько раньше) с него низверг.

Главным пунктом обвинения, выдвинутого против «Комедии» Кастравиллой, было ее несоответствие жанровым признакам ге­роического эпоса. Партия Кастравиллы, развивая это положение, выбросит лозунг о безжанровости «Комедии». Булгарини вообще откажется ее классифицировать, так как в ней эпические персо­нажи (по признаку социального положения) действуют рука об руку с комедийными, а повествовательную форму поэмы компро­метирует драматический размер стиха. Каррьеро, пока не пере­метнулся в лагерь противников, доказывал, что «Комедия» не причастна ни одному из существующих жанров: это не комедия, поскольку ее действие не локализовано в городе, ее форма недраматична и в ней используются прямые обращения; это не трагедия, поскольку среди ее действующих лиц нет царей; это не сатира, поскольку среди них нет ни фавнов, ни сатиров (Булгарини, напротив, полагал, что сатира — единственный жанр, с ко­торым «Комедию» можно сопоставить из-за ее «злоязычия»). Жанровые признаки в поэме Данте аннигилируются, так как на каждую позитивную характеристику приходится негативная.

Защитники Данте отрицали жанровую беспризорность поэмы. Чаще других встречалось распределение в разряд эпоса. Но сто­ронники такой классификации, что весьма симптоматично, от­нюдь не считали ее самоочевидной: им приходилось и преодоле­вать трудности, и, может быть, подавлять сомнения. Одна из таких трудностей – наличие среди персонажей «Комедии» лиц низкого звания — снималась указанием на то, что Аристотель делил жанры, исходя из этической, а не социальной табели о рангах: поэтому «Божественная Комедия», большинство героев которой подходит под меру эпической добродетели, не роняет своего жанрового достоинства тем, что допускает присутствие не­которого количества лиц, «худших, чем мы». Действие поэмы, опороченное ее хулителями, объявляется героическим (подвиг пу­тешествия по загробному миру); правдоподобным (ведущим к высшей правде христианства), благородным (повествующим об обретении добродетели), причем, конечно, приходится закрывать глаза на то, что это не та героика, достоверность и благородство, что у Гомера и Вергилия.

 

274

 

Реже «Комедию» классифицировали в соответствии с ее за­главием. Целую книгу своего главного труда, «О защите „Коме­дии" Данте» (1587, вторая часть изд. в 1688 г.) посвятил дока­зательству комедийности «Комедии» Маццони. Недоумения, связанные с ее недраматичностыо, он снимает, постулируя суще­ствование особой драматической разновидности — монодии, сольной рецитации (явная реминисценция средневековых представле­ний об исполнении античной драмы: одинокий чтец, сопровож­даемый пантомимой). Выбрал монодию Данте, чтобы не нару­шать принципа достоверности, выводя на сцену мертвецов. Но «Комедия» имеет не только форму, но и структуру драмы, по­скольку все ее персонажи необходимы главному действию и в ней нет акцидентальных эпических эпизодов. Комедией же она названа вполне справедливо, так как финал ее радостен, а ее ау­дитория — люди, занимающие невысокое положение в обществе и утешающиеся в их житейских несчастьях за чтением поэ­мы. Комедия может быть повествовательной, заключает Маццони 11.

Еще одна группа участников спора относила произведение Данте к новому, неведомому античности жанровому образова­нию, соединяющему независимые поэтические разновидности. Сторонники жанровой новизны «Комедии» недалеко ушли от обличителей ее жанровой беспризорности, только у первых в отличие от вторых гибридность поэмы выступает с положи­тельным знаком. Действительно, если верить Зоппио («Поэти­ка от Данте», 1589), избыток прямой речи помещает «Божест­венную Комедию» в один ряд с платоновским диалогом; стиль, финал, сословие персонажей — в один ряд с комедией; ориентированность на читателя  с  философским складом ума — в один ряд с эпосом (аудитория драмы, по Зоппио, простонародна, аудитория эпоса — элитарна). В итоге полу­чается комическая эпопея, действие которой философично (аллегория степеней блаженства, доступных человеку при де­мократии, олигархии и монархии), герой которой — философ, созерцание предпочитающий действию,  читатели которой — тоже философы, чья склонность к философскому образу жизни существенно укрепляется после знакомства с поэмой.

Очень трудно решить, какой принцип движет ожесточен­ной борьбой двух партий. Во всяком случае, выбор между ху­лой и хвалой не равнозначен прогрессивности и реакционно­сти: если среди обвинителей Данте нет оппозиционеров, то их нет и среди его защитников. Напротив, защита по своему со­ставу выглядит даже официознее обвинения. Не слишком эф­фективно и разделение на догматиков и вольнодумцев в плане эстетическом: даже конструируя невиданный жанровый гиб­рид, Маццони ссылался на «Поэтику» не реже Кастравиллы. Булгарини не сомневается, что данное произведение причастно поэзии постольку, поскольку соответствует нормативам данного жанра, всем до одного, и убеждение Булгарини с теми

 

275

 

или иными оговорками разделяют все, так как все стараются подвести «Комедию» под абстрактно теоретическое понятие о жанре.

Спор о Данте — это единая система, и поразительная па­линодия Каррьеро показывает, сколь ненадежна была демар­кационная линия между враждующими лагерями, сколь случай­но было разделение на критиков и апологетов. Фактор единства пока явно доминирует над фактором различия. Упорство, с ка­ким Маццони, Бонджанни Гратароло (один из участников дантовской сессии флорентийской Поддельной академии, состояв­шейся в 1573 г.), отчасти Зоппио отстаивали комедийность «Комедии», прекрасно зная, в отличие от позднеантичных грамма­тиков и средневековых книжников, что комедию играют на теат­ре,— это упорство можно объяснить тем, что спор о Данте, если рассматривать его как определенный теоретический этап, ориен­тирован на осмысление данного литературного произведения в контексте жанровой системы (и на осмысление системы как та­ковой). Поэтому все участники спора в равной степени заинте­ресованы в возможно большей чистоте и непротиворечивости итогового результата. Спор активно разрабатывает оппозицию трагедии и комедии и заметно пренебрегает эпосом. Эпос мешает не потому, что он третий (стилей тоже было три), а потому, что у него нет определенного места: он не располагается между тра­гедией и комедией (как средний стиль между высоким и низ­ким), но он чувствует себя неуютно и в соседнем пространстве, так как для него не находится постоянного снижающего двойни­ка (для трагедии такой двойник—комедия). Короче говоря, он не вписывается в фундаментальную жанровую оппозицию и не является членом другой, параллельной. Эпос портит симметрию, без которой обойтись невозможно, если понятие жанра нужно в целях систематизации.

4

Спор об Ариосто и Тассо начался в 1584 г. публикацией диалога Камилло Пеллегрино «Каррафа, или Об эпической поэзии», в котором недавно вышедший в свет «Освобожден­ный Иерусалим» ставился выше «Неистового Орландо» по всем категориям «Поэтики», кроме одной—кроме «мысли» (по Аристотелю, «умение говорить уместное и существенное в речах»). Дискуссия разгорелась мгновенно и некоторое вре­мя шла с интенсивностью, не знакомой ни одному другому литературному спору и доказывающей, что теория вышла на качественно новый уровень отношений с литературной прак­тикой. Диалог Пеллегрино появился в декабре; не прошло и месяца, как Франческо Патрици откликнулся на него «Мнени­ем в защиту Ариосто» (авторская датировка —13 января 1585 г.); почти одновременно с ним за своего двоюродного деда заступился Орацио Ариосто («Защита „Неистового Ор-

 

276

ландо"»); в феврале партию сторонников Ариосто пополнила юная, всего три года как основанная Академия Круска, вы­пустившая в свет очередную апологию Ариосто, которая в то же время явилась первым памфлетом против Тассо (предпо­ложительно ее автор—Леонардо Сальвиати). Тассо ответил в том же году дважды: сначала «Апологией», датированной июлем и сосредоточенной на отражении академической атаки, а затем — «Рассуждением о мнении синьора Франческо Патрици» от 8 сентября. Новый приступ Академии Отрубей не заставил себя долго ждать: «Ответ на Апологию Торквато Тас­со» закончен Академиком Обваленным в Муке («Инфаринато» — академический псевдоним Сальвиати) 10 сентября 1585 г. В сле­дующем месяце первому выступлению Академии дал отпор ини­циатор дискуссии Пеллегрино. Октябрем же помечено «Рассуж­дение о спорах касательно ,,Освобожденного Иерусалима"» Орацио Ломбарделли, опубликованное в следующем, 1586 г. Хотя Ломбарделли занимает, что трудно не заметить, сторону Тассо (Ариосто он почти не касается), тот счел нужным отве­тить своему добровольному адвокату в полемическом тоне («Ответ на рассуждение синьора Орацио Ломбарделли», 1586), что не отпугнуло его новых клевретов, Николо дельи Одди («Диалог в защиту Камилло Пеллегрино против Академиков Круска», изд. 1587, но датирован все той же бурной осенью 1585 г.) и Джулио Оттонелли («Речь в защиту „Освобожден­ного Иерусалима"», 1586). 1588 год вносит в дискуссию неко­торую новизну: Джулио Гваставини защищает Тассо и не на­падает при этом на Ариосто («Ответ Инфаринато, члену Академии Круска»). Словно под благотворным влиянием этого примера такой ожесточенный преследователь Тассо, как Сальвиати, свое новое выступление посвящает исключительно прославлению «Неистового Орландо» и оставляет «Иерусалим» в покое. Аналогичную позицию занимает Джузеппе Малатеста («Диалог о новой поэзии, или Защита „Неистового Орландо"», 1589). К компромиссной точке зрения Гваставини примыкает Малатеста Порта («Росси», 1589), тогда как апологетическую линию Джузеппе Малатесты и предсмертного труда Сальвиати  продолжает Орландо Пешетти («Защита Инфаринато – 1», 1590). Крепнущий с каждым годом мирный тон полемики показывает, что она себя фактически исчерпала. Действительно, спор как та­ковой заканчивается, и его теоретические итоги подводятся в классицистической апологии эпоса (Тассо Т. Рассуждения о ге­роической поэме, 1594) и в маньеристической апологии романа (Малатеста Д. О поэзии романов, 1596).

Спор об Ариосто и Тассо по сравнению с опередившим его на десятилетие спором о Данте отмечен значительно более четкой артикуляцией позиций и вместе с тем их меньшей авторитар­ностью. Из постоянных героев спора, пожалуй, один Сальвиати следует той линии жесткого регламентирования, систематизации ради систематизации, той теоретической автаркии, которая харак-

 

277

 

терна для предыдущей дискуссии. Даже Пеллегрино признавал известную правду «Орландо» как особой жанровой разновидности, неидентичной классическому эпосу. Сальвиати же категоричен: романа как новоевропейской повествовательной формы не суще­ствует, жанровая монолитность эпоса нерушима и его безуко­ризненным образцом в наше время является «Неистовый Орландо». В поэме Ариосто достигнуто безупречное единство действия. Единства достиг и Тассо, но негативным путем, обуживая поэти­ческую материю; Ариосто же, дав волю ее стремлению к ампли­фикации, сумел ввести ее в границы подлинно содержательного единства.

Редко использовалась для целен классификации и жанровая комбинаторика — прием, очень популярный в споре о Данте, поскольку давал возможность охватить системным анализом лю­бой литературный факт, не выходя из границы ограниченного на­бора теоретических категорий. Собственно говоря, он был приме­нен лишь однажды: Орацио Ариосто вывел шесть подразделений эпоса и драмы, манипулируя аристотелевскими определениями предмета и способа подражания. Поэма деда попала в шестую категорию: наррация и комбинированное (т. е. среднее между царственным и плебейским) действие.

Размещение «Освобожденного Иерусалима» на жанровой шкале особых разногласий не вызывало: сторонники Тассо счита­ли, что это эпос, и хороший (Пеллегрино, Одди, Гваставини, Пор­та) ; противники Тассо считали, что это эпос, но плохой (Саль­виати) . Еще один вариант: «Иерусалим» плох именно и только потому, что является эпосом (Малатеста, 1596). При этом никто не сомневался в принадлежности поэмы к одному и вполне опреде­ленному жанру. Другое дело «Неистовый Орландо», считавшийся, подобно своему конкуренту, эпосом, как плохим, так и хорошим, считавшийся гибридом нескольких жанровых форм, считавшийся, наконец, романом. Если «Божественная Комедия» и «Освобожденный Иерусалим» встречали или безоговорочное отрицание, или безоговорочное признание, то оценки «Неистового Орландо» как романа колебались в значительно более широкой амплитуде, определяемой оценкой романа в целом. Можно выделить по мень­шей мере четыре позиции:

1) роман по всем показателям стоит ниже эпоса (Пеллегрино, 1584; Одди);

2) роман существует автономно от эпоса и имеет свой идеал совершенства, состоящий в достижении возможно большего плю­рализма действия, однако эпический идеал единства, не будучи единственным, является все же высшим (Гваставини);

3) роман иной, но во всех отношениях равный эпосу жанр, в пределах которого не только можно — должно нарушать все­возможные единства и во всем противоречить аристотелевским принципам построения характеров, стремясь к тому, чтобы они выходили нехорошими, несообразными, непохожими и непосле­довательными (Порта);

 

278

 

4) роман по праву заступает на место эпоса, безнадежно и окончательно устаревшего (Малатеста).

Мнения, как нетрудно заметить, колебались между безогово­рочным предпочтением одного из жанров и признанием их полного или относительного равенства — в реальности романа не сомне­вался никто, кроме такого страстного борца за дело Ариосто, как Инфаринато—Сальвиати. Иными словами, мы имеем факт теоретической апперцепции литературного явления, которое дан­ной теорией не предусмотрено. Теория от этого не отменяется и даже не подвергается существенной ревизии, но конкретное ли­тературное мнение предстает как тот уровень, где литературная практика входит в непосредственный контакт с отвлеченной тео­рией, ее идеологизируя. Спор об Ариосто и Тассо — это уже не противостояние личностей, а противостояние школ, не борьба оце­нок, легко меняющих плюсы на минусы, а борьба идейных пози­ций. Действительно, если Тассо как поэт ставится выше Ариосто лишь на том основании, что он покорнее следовал декретам Ари­стотеля и греко-римским образцам (Пеллегрино, 1584), то в этом трудно не расслышать голос классицистической эстетики. А маньеристическую нелюбовь к порядку легко узнать, когда целью и критерием поэзии признается наслаждение, поэтические катего­рии ставятся в зависимость от вкуса, неустойчивость и каприз­ность которого специально подчеркиваются, и современный вкус считается предпочитающим разнообразие всем разновидностям единства (Малатеста).

Казалось бы, полюсы в споре об Ариосто и Тассо противопо­ставлены друг другу очень резко. Однако это не совсем так, ина­че были бы невозможны промежуточные позиции. Они бы попро­сту не существовали, не будь наклонности к компромиссу в по­зициях экстремальных. Даже Пеллегрино, зачинщик спора, дела­ет шаг навстречу своим самым принципиальным противникам, признавая, чти поэтическая закономерность не всевластна, что у нее есть определенные границы: для эпоса законом является единство действия, свобода поэтического волеизъявления на эту область не распространяется, будучи ограничена новизной тем, новизной нравов и характеров, новизной слова, фигуры и тропа. Пеллегрино, и это самое существенное, не отказывает поэту в праве на свободу и делает еще одно, горькое для адепта норматив­ной эстетики признание: никакими аргументами нельзя заставить склониться перед Аристотелем того, кто даже законы «Поэти­ки» считает подвластными времени 12.

С другой стороны, такой апостол своеволия, как Малатеста, насчитывает несколько поэтических правил, не подвластных тле­нию, поскольку они основаны на вековечных законах природы (типа правила «удовольствие даруется истиной»). В конечном счете разница между Пеллегрино и Малатестой, сторонниками са­мых крайних точек зрения в споре об Ариосто и Тассо, сводит­ся к тому, что первый суживает сферу свободы, раздвигая грани­цы необходимости, а второй поступает наоборот, расширяя лич-

279

 

ную компетенцию поэта за счет безличной компетенции жанра. При этом ни Пеллегрино не лишает поэта права на свободу, ни Малатеста не отменяет закон как таковой. Категориями они опе­рируют идентичными. Принцип разнообразия, как его понимают апологеты романа, приобретает смысл лишь на фоне принципа единства. Маньеризм не столько вырабатывает новое содержание эстетики, сколько переворачивает с ног на голову старое.

Таких перебежчиков, как Каррьеро, в споре об Ариосто и Тассо не было и быть не могло. Но абсолютно глухими друг к другу, абсолютно замкнутыми в себе позиции все же еще не стали. Общим у них был и фонд теоретических идей, и художе­ственный опыт. В литературной действительности, во всяком слу­чае; отсутствовал классицизм как направление. Трудно строить исключающую противоречия поэтику, опираясь на далеко не гар­моничный «Освобожденный Иерусалим». Тот же Тассо, под конец жизни совершенно непримиримо относившийся к принципу мно­жественности действия, дебютировал в споре, носящем его имя, с обоснованием права автора не придерживаться никаких единств («Апология»). Правда, без такого допущения он вряд ли смог бы доказать, что его отец не проявил себя полным профаном в поэ­тическом искусстве, написав «Амадиса». Зато никаких личных причин не было у Пеллегрино, который, вторично вмешавшись в спор, сделал еще один, и довольно широкий, шаг навстречу своим оппонентам и фактически перешел на позицию Гваставини, за­явив, что если в качестве эпоса «Орландо» не лишен недостатков, то в качестве романа он представляет собой совершенство '3. Это не значит, что Пеллегрино готов последовать примеру Каррьеро. Это значит, что литературная теория на данном этапе уже на­столько ангажирована практикой, что способна отказаться от своей абстрактной последовательности и непротиворечивости, если непоследовательна и противоречива практика, которую она защищает.

5

Последний великий спор, начатый Возрождением, спор о трагикомедии, открыл в 1586 г. Джазон Денорес «Рассуждением о том, что комедия, трагедия и героическая поэма имеют начало и причину своего произрастания в философии моральной и граж­данской, а также в указах лиц, правящих государствами». Хотя «Верный пастух» — яблоко раздора в новой полемике — в «Рас­суждении» даже не упоминается и к тому же он не был еще ни издан (первое изд. 1589—1590), ни сыгран (но публично читал­ся, начиная с 1583 г.), Баттиста Гварини решил, и видимо не без основания, что Денорес, осуждая наметившееся в последнее время превращение эклог в пятиактные трагедии и комедии, ме­тит прямо в его драматическую пастораль. Правда, в своей ответной и анонимной реплике — «Веррато (фамилия актера, которую Гварини использует  как прикрытие — М. А.), или Опровержение

 

280

 

того, что написал мессер Джазон Денорес в своем рассуждении о поэзии» (1588) — он старается выдержать тон объективной не­заинтересованности и делает вид, что «Верный пастух» к суще­ству спора отношения не имеет. Денорес незадолго до смерти успел ознакомить читателей со своей «Апологией против автора „Веррато"» (1590), и Гварини, хотя его оппонента уже не было в живых, решил все же оставить последнее слово за собой: «Веррато второй, или Ответ Подпаленного феррарского академика в защиту ,,Верного пастуха"» (1593). «Веррато-2» —первое произ­ведение из вовлеченных в дискуссию, которое вносит в нее об­суждение конкретного литературного факта (что видно уже из названия), и одновременно заключительный вклад Гварини в спор о трагикомедии. «Компендий по трагикомической поэзии» (1599, изд. 1602) лишь сводит воедино обоих «Веррато».

Спор кажется бесповоротно исчерпанным, но с началом ново­го века вспыхивает с удвоенной силой. Только в 1600—1601 гг. он будет продолжен сразу пятью выступлениями. Он протянется через весь XVII век и затронет Францию. Два предыдущих спора угасли с концом столетия, они не пережили времени своей куль­туры. В отличие от них спор о трагикомедии вводит литературно-критическую мысль Возрождения в новую историческую эпоху.

«Рассуждение» Денореса последовательнее, чем, быть может, любая другая поэтика XVI в., подчиняет поэзию политике. Если у колыбели поэзии стояло свободное вдохновение, то стоило ей чуть подрасти, как законодатели и философы заметили, сколь велика ее воспитательная сила, и направили к осуществлению го­сударственных целей. Политическую пользу Денорес усматривает даже в катарсисе: отучая граждан от страха и сострадания, он готовит их них превосходных воинов, так как нет ничего более вредного для новобранца, чем сострадать павшим близ него родичам и друзьям или пугаться их гибели. У римлян тем же пе­дагогическим целям отлично служили бон гладиаторов. Эта откро­венно контрреформационная идея живет, как ни странно, в атмосфере стойкого республиканства. Задачами пропаганды на­родовластия Денорес объясняет даже введение хоров в трагедию: они были призваны продемонстрировать, что суждение многих, хотя и неученых, людей, куда более здраво, чем суждение одного человека, как бы он ни был высоко вознесен, многознающ и мудр. У жанров имеются четкие политические цели: трагедия изобличает тиранию, героическая поэма прославляет деяния за­конного государя, пекущегося о благе подданных, комедия манит зрителя к тишине домашнего очага и отвращает от пагубного политического честолюбия. В «Апологии» Денорес еще более жест­ко свяжет жанры с видами государственного устройства: эпос — с законной монархией, трагедию — с олигархией, комедию — с рес­публикой.

И республику, и комедию, и частное положение Денорес явно предпочитает прочим формам власти, жанрам и общественным положениям. Тиран трагедии гибнет, добрый государь героиче-

 

281

 

ской поэмы возвращает свое царское достоинство, но не сразу и не без тяжких трудов, а скромный горожанин комедии расста­ется со всеми треволнениями и обретает свое прежнее прочное довольство в течение каких-нибудь суток. Комедия учит обывате­ля ценить свою долю как наилучшую.

Комедийный катарсис освобождает души зрителей от тех огор­чений, которые причиняют им любовные интриги сыновей и жен, воровство и обману слуг. Комедия учит, как достойно нести зва­ние отца семейства и как править домом14. Очевиден комиче­ский аспект этой мысли Денореса: зритель комедии идентифи­цируется со стариком, т. е. с тем персонажем комедии, который по закону жанра играет роль жертвы и который в первую оче­редь карается смехом. Менее очевидно, что эта мысль приводит к совсем несмешным выводам, так как персонаж, с которым отождествляет себя зритель, олицетворяет косный социальный по­рядок, стоящий на дороге молодых героев комедии и тормозящий ее действие. Выводы покажутся даже трагическими, если приба­вить, что не только политический конформизм диктует Деноресу его симпатию к комедии, но главным образом убеждение этого из­гнанника с Кипра, ставшего гражданином Венеции, что комедия соразмерна человеку, не подавляет его человечности, подобно тра­гедии и эпосу. Но человек, по росту которого Денорес выстраи­вает поэзию, безвозвратно утратил ренессансный титанизм — это добропорядочный мещанин, превыше всего озабоченный сохране­нием своего домашнего очага и не помышляющий ни о каких политических, ратных или интеллектуальных подвигах. Такое ус­реднение идеала было знамением времени. В самом конце века Франческо Буонамичи («Речи о поэзии перед Флорентийской Академией в защиту Аристотеля», 1597), разграничивая жанры в зависимости от их аудиторий, уделит трагедии зрителя амбици­озного, рвущегося к политическому действию, мечтающего о про­движении к вершинам социальной иерархии и потому способно­го увидеть себя в трагическом герое, тогда как у эпоса будет слушатель поскромнее, поинертнее, довольный своей участью и не желающий лучшего. И Буонамичи объявляет эпос высшим из жанров, так как он ближе человеку, ближе его природе и истинным потребностям, не пытается вознести его над самим собой. Утомленность культуры своими былыми героическими сверше­ниями чувствуется здесь необыкновенно остро.

Только три жанра — трагедию, комедию и героическую поэ­му — Денорес считает политически и этически активными. Лири­ка нейтральна, пастораль же вредна и эстетически дефектна, по­скольку 1) приглашает зрителя оставить город ради селений и пастбищ; 2) не содержит дифференцированных характеров, кото­рые присущи только городу; 3) не может существовать в форме комедии (деревенские жители не знают, что такое остроты, шутки и розыгрыши); 4) не может существовать в форме трагедии (де­ревенские жители не способны на чудовищные злодеяния, без которых нечего думать о трагическом очищении). Тем более па-

282

 

стораль не может существовать в форме трагикомедии, так как сама эта форма противоестественна и противозаконна.

Гварини, автору трагикомедии, являющейся к тому же пасто­ралью, было на что обидеться. Однако он не ограничивается за­щитой своего детища и создает вполне законченную поэтику, ос­новополагающие идеи которой совпадают с принципами маньеристических апологий романа: это и пафос исторических изменений, и призыв следовать требованиям современного вкуса, и ограниче­ние числа абсолютных признаков поэзии (к которым Гварини от­носит подражание, характер, стих, декорум — его список даже полнее, чем у Малатесты) вместе с одновременным увеличением числа тех, которые подвластны свободной воле поэта. Это, ко­нечно, и тезис о том, что классические виды драмы устарели и срочно нуждаются в замене новым, не столь тяжелым, как траге­дия, и не столь легковесным, как комедия. Комедию и трагедию изначально объединяет их драматический характер, сценичность, ритм, гармония, ограниченность времени и действия, принцип до­стоверности, строение фабулы, включающей в себя узнавание и перелом. Достаточно трагедии прибавить к этому общему фонду величие действующих лиц (но не действия), правдоподобие (но не правду) сюжета, мощь (но не безудержность) страсти, опас­ность, но не гибель, а комедии внести в него сдержанный смех, скромную веселость, вымышленность фабулы, перипетию, повора­чивающую действие к счастливой развязке, и тогда два независи­мых жанра сольются вместе, образовав неделимое целое.

Новое в позиции Гварини по сравнению с Орацио Ариосто и многочисленными приверженцами жанровой комбинаторики среди споривших о Данте заключается в том, что он не подгоня­ет друг к другу детали, взятые от разных жанров, а мыслит свою трагикомедию как подлинно диалектический синтез, для осуществления которого старая межжанровая рознь является необходимым предварительным этапом. Жанр сохраняет спою преж­нюю сущность до определенного предела. Трагедийность, скажем, величина переменная, она уменьшается по мере того, как траги­ческую фабулу лишают узнавания, перелома судьбы, ужасающе­го финала, раздваивают ее, делают эпизодической и вымышлен­ной, но, чтобы она полностью исчезла, нужно допустить в траге­дию смех: тогда это будет уже не трагедия, а совершенно новый жанровый организм (si corrompa la spezie е, mutandosi fine, si muti forma) 15. Гварини пока не чувствует потребности в новых эстетических терминах и понятиях, он остается в рамка.с аристотелизма, но тот факт, что он помыслил жанр как диалектиче­ское единство, а жанровое семейство как мобильную систему, все члены которой готовы к взаимоконтакту и синтезу, позволяет говорить о его поэтике как о предбарочной.

Повторные выступления оппонентов не отрывались от идей, высказанных при первом выходе на сцену, развивая их, но глав­ным образом разъясняя. Но вот что показательно. Если в споре о Данте и в споре об Ариосто и Тассо мы не раз имели слу-

283

 

чай отметить наличие у спорящих точек соприкосновения и не­редко их реальное движение навстречу друг другу, то в споре о «Верном пастухе» позиции противников ужесточаются чем даль­ше, тем больше. Денорес в «Апологии» подтверждает приговор, вынесенный им ранее трагикомедии, и обосновывает его фунда­ментальным законом природы, не допускающим смешения проти­воположностей. Одновременно он решительно возносит эстетиче­ское законодательство над художественным опытом, заявляя, что только поэтическое искусство является мерилом поэзии, и ни в коем случае не наоборот, и что поэзия совершенна в той степе­ни, в какой следует предписаниям искусства. Тон Гварини, с дру­гой стороны, приобретает не свойственную ему ранее агрессив­ность. Равенство нового жанра с трагедией и комедией его уже не удовлетворяет, он требует для трагикомедии первого места и предельно четко формулирует принцип единства противополож­ностей, сравнивая внутреннюю уравновешенность трагикомедии с равновесием четырех физиологических жидкостей в человеческом организме, которые, несмотря на противоположность их свойств и сущностей, складываются в непротиворечивую целостность еди­ного темперамента. Денорес не защищал никакой современной практики, он ее только осуждал и поэтому мог позволить себе быть последовательным. Гварини защищал собственную практику, осо­знав и приняв (в отличие от Тассо) ее неклассичность, поэтому он был вынужден быть последовательным. Жесткость позиции Гварини идет от того, что его теория оказалась адекватной его практике: его деятельность, взятая в двуединстве теоретических и практических аспектов,— это как бы первый опыт литературного направления.

6

Когда литература итальянского Возрождения подходит к сво­ему историческому пределу, в ее теоретической мысли четко обо­значаются две тенденции. Одна руководствуется понятиями эсте­тического предопределения и эстетического долга, другая — поня­тием свободы, граничащей с безответственностью. Обе тенденции выражают, несколько преувеличивая и в виде прямой оппозиции, объективно-субъективную двойственность художественного твор­чества. Двойственность эта существовала всегда, но только с на­ступлением последнего этапа в истории Возрождения (могла стать если не предметом теоретической рефлексии, то, по крайней мере, существенным разграничительным признаком. Для возникновения такой ситуации был необходим не только двухвековой опыт ренессансного индивидуализма, но и общий его кризис, поставив­ший личность лицом к лицу с фактом отчуждения от продукта производства и от собственной духовной сущности16. Кризис первого в истории культуры индивидуалистического мировоззре­ния не привел и не мог привести к устранению индивидуализ­ма — напротив, он обернулся его углублением, принявшим на

284

 

первых порах гипертрофированные и болезненные формы. Труд­ность заключалась в том, что для выражения и анализа состоя­ний, порожденных кризисом, литература не располагала адекват­ными средствами. Усложненность психологии поэтому дала о себе знать усложнением стиля, его дисгармонизацией. Форма выступи­ла с претензией на автономность, как бы взбунтовавшись против своего рабства у содержания. Таким же по смыслу был и бунт против авторитарной системы правил, происходивший в литера­турной теории. И как усиленная индивидуализация формы спо­собствовала на других уровнях возрастанию традиционализма, точно так же отрицание правил было неразрывно связано с уже­сточением эстетической регламентации. Но если в литературной практике этот внутренне противоречивый процесс проходил в границах единого стиля, определяя своей противоречивостью его художественное содержание, то в литературной теории он же ска­зался прогрессирующей поляризацией точек зрения, которая как бы выводила на поверхность и превращала в факт сознания зало­женный в стиле дуализм. Литературные споры последней трети века эксплицируют тот спор художественных принципов, который имманентен литературному явлению. В споре об эпосе и романе у Торквато Тассо есть позиция, и она не совпадает с позицией Сальвиати или Малатесты. У «Освобожденного Иерусалима» та­кой позиции нет, он включает все голоса спора. В то же время к «Неистовому Орландо» ни один из примененных в споре крите­риев оценки попросту не приложим — поэма Ариосто находится вне сферы их охвата. Распад ренессансного стиля с его гармони­ей общего и индивидуального дает в качестве своего двуединого следствия гипертрофию жанра (в системе классицизма) и гипер­трофию автора (в системе барокко). Осознание этой альтернати­вы датируется поздним итальянским Возрождением.

_____________________________________________

* * *

1 Издание переписки Бембо и Пико см.: Le epistole «de imitatione» di Giovanfrancesco Pico della Mirandola e di P. Bembo / A cura di G. Santangelo. Firenze, 1954. Ср.: Ulivi F. L'imitazione nella poetica del Rinascimento. Milano, 1959.

2  Перевод первой книги «Рассуждений» см.: Литературные манифесты за­падноевропейских классицистов. М.,1980.

3 Delminio G. С. Della imitazione // Trattati di poetica e retorica del Cinquecento / A cura di B. Weinberg. Bari, 1970. Vol. 1. P. 170-171.

4 Fracastoro G. Naugerius sive de Poetica // Cinquecento minore / A cura di R. Scrivano. Bologna, 1966. Ср. русский перевод (Эстетика Ренессанса. М., 1981. Т. 2), где, однако, центральное понятие эстетики Фракасторо, «абсолютная красота», передано как «простая красота».

5 Русский перевод см. в кн.: Литературные манифесты западноевропей­ских классицистов.

6 Giraldi Cinzio G. B. Dedica all'Orbecche // Trattati di poetica e retorica del Cinquecento. Vol. 1. P. 411.

7 Робортелло Ф. Объяснения к книге Аристотеля «О поэтическом искус­стве» (1548), Маджи В., Ломбарди Б. Общепонятные объяснения к кни­ге Аристотеля о поэтике (1550), Веттори И. Комментарии к первой кни­ге Аристотеля о поэтическом искусстве (1560), Кастельветро Л. Поэтика

 

285

 

Аристотеля, изложенная на народном языке и истолкованная (1570), Пикколомини А. Примечания к поэтике Аристотеля (1575, второй после Кастельветро новоязычный комментарий); Риккобони А. Поэтика, содер­жащая поэтики Аристотеля объяснительную парафразу (1585).

8 Patrizi F. Delia Poetica. Firenze, 1969—1971. Перевод фрагментов второй и третьей «Декад» см. в кн.: Эстетика Ренессанса.

8 Giraldi Cintio G. De' romanzi. delle commedie e delle tragedie Ragionamenti. Milano, 1864. Pt. II. P. 93-94. «Рассуждение о сочинении комедий и трагедий» опубликовано в 1554 г., но датировано автором 1543 г. Спра­ведливости ради нужно заметить, что в «Софонисбе» намерение осмо­треть конюшни выражает не Массинисса, а Лелий.

10 Weinberg В. A history of literary criticism in the Italian Renaissance. Chicago. 1961. Vol. 2. P. 918.

11 Mazzoni J. Della Difesa della Comedia di Dante. Cesena, 1587. Pt. 1. P. 271.

12 Pellegrino C. II Carrafa, о vero della epica poesia // Trattati di poetica e retorica del Cinquecento. Vol. 3. P. 319.

13 «Ritorno pero a dir cento volte che'l Furioso ha molte imperfettioni come epico, mа è perfettissimo соmе romanzo» (цит. по кн.: Weinberg B. A his­tory of literary criticism in the Italian Renaissance. Vol. 2. P. 1020).

14 Denores G. Discorso intorno a que' principii, cause et accrescimenti che la comedia, la tragedia et il poema eroico ricevono dalla filosofia morale e civile e da' governatori delle republiche // Trattati di poetica e retorica del Cinquecento. Vol. 3. P. 389, 405.

15 Guarini В. II Verrato ovvero difesa di quanto ha scritto M. Giason Denores contra le tragicomedie e le pastorali in un suo discorso di poesia // Opere. Torino, 1971. P. 776.

16 Hauser A. Mannerism: The crisis of the Renaissance and the origin of modern art. L., 1965.

 

286

 

© Belpaese2000-2007С.В.Логиш  Aggiornato al  09.12.2007

Содержание   Biblio Italia    '300     '400     '500