Глава
двенадцатая
ВОЗВРАЩЕНИЕ С СИНАЯ
Пока живописец
Сикстинской капеллы, один на своих лесах между небом и
землей, ближе к небу, чем к земле, жил в
окружении титанов Книги Бытия, в Италии бушевала война. Он
едва слышал отдаленное эхо сражений, так как гул Рима не доходил до
врат капеллы. Он не прислушивался к нему, оглушенный голосами
пророков, говоривших с ним в тишине обширного пустого зала.
Вознесенный над занятиями других людей, он жил лишь тревогами
личности, занятой своим творчеством.
Юлий
II,
постоянно занятый укреплением и расширением папских государств,
пустился в сложную и опасную европейскую политику, пытаясь обмануть
одного за другим всех своих врагов. Поначалу он вошел в лигу,
направленную против Венеции, на стороне Франции и императора. Потом
в следующем году переориентировал этот союз и выступил против
Людовика
XII
и Максимилиана на стороне венецианцев. Старый понтифик считал себя
способным обмануть королей и императоров, как обманул кардиналов для
обеспечения себе успеха при избрании папой, но здесь он оказался
перед лицом сил, которые не были склонны так же легко поддаться его
давлению. В подобных конфликтах воля людей, даже если они думают,
что контролируют события и управляют ими, повинуется темным силам,
которые приводят к тому, что эти люди быстро теряют управление.
Сохраняя видимость хозяев положения, они более не представляют
ничего, кроме коллективных чувств и бессознательных перетоков
энергии. Пока они интригуют или ведут переговоры, война продолжает
шагать своей дорогой, опрокидывая хрупкие барьеры дипломатических
разговоров.
161
Так случилось в
очередной раз и в Италии, ставшей центром огромной сети чужих
интересов и аппетитов. Франция, Империя, Венеция, Флоренция
периодически устанавливали и снова разрушали хрупкое равновесие. В
зависимости от переноса поддержки какого-нибудь княжества с одной
чаши весов на другую под вопрос ставилась вся конструкция этого
равновесия. Теперь речь шла не о мелких локальных спорах, которые
регулировались между кондотьерами без большого кровопролития, а о
столкновениях интересов мощных монархий. В эпоху Кватроченто
итальянские войны еще были войнами местного значения, теперь же они
становились проблемами европейской стабильности.
В тогдашней Европе,
которая объединялась, заменяя феодализм крепкой арматурой крупных
монархий, раздробленная Италия, испещренная многочисленными
иностранными анклавами, оставалась добычей и полем стычек своих
соседей. Чезаре Борджиа, наделенный настоящим политическим гением,
понял необходимость создания объединенной Италии, способной
говорить на равных с великими державами. Но после смерти своего
отца, не выдержавшего упадка семьи, Чезаре исчез. Говорили, что он
пошел простым солдатом в армию какого-то кондотьера и в один
прекрасный день погиб при невыясненных обстоятельствах в какой-то
пропасти.
Об объединении Италии
думал и Юлий
II.
Он хотел, чтобы это объединение произошло вокруг его тиары и
папских государств. Вся его внутренняя и внешняя политика была
направлена на достижение именно этой цели. И когда, устав вести
переговоры, он приказал трубить сбор и начал кампанию, встав во
главе своих армий, это было сделано с единственной целью выиграть
новый этап движения к этой империи, центром и главой которой он
хотел стать.
Невзирая на свою
старость и болезни, на интриги, которые плелись против него всюду,
вплоть до кардинальского окружения (причем поговаривали, что
некоторые из кардиналов были подкуплены с целью отравления папы),
Юлий
II
садился в седло, руководил осадой укрепленных городов, командовал
атаками в сражениях. Его неукротимая энергия требовала этого
неистового расходования сил. Мысль о походе на Болонью, на Феррару
стимулировала могучую волю неутомимого старца. Его больше не смущало
то, что французами командовал гениальный и рыцарственный солдат
Гастон де Фуа. Он увлекал за собой в самые безумные авантюры
изнуренных, перепуганных кардиналов, обучал их стратегии и
искусству осады городов, заставлял в галоп нестись по дорогам,
несмотря на грозы, холод, ветер и снег. Сам он
162
не боялся ничего, ни
сил стихии, ни людей. Ночевал где приходилось, часто среди солдат, у
костра, если был костер, подвергался всяким лишениям, ездил из полка
в полк, инспектировал артиллерию, не моргнув глазом выдерживал
вражеский огонь, даже когда на его белое одеяние попадала кровь
убитых рядом с ним солдат.
Он забеспокоился
только тогда, когда его противники, видя неэффективность пушек и
конников, мобилизовали против него духовное оружие. В 1512 году
Людовику
XII
и Максимилиану, опираясь на нескольких враждебных Юлию
II
кардиналов, удалось созвать церковный собор, на котором должен был
быть поставлен вопрос о смещении папы и назначении нового. Тогда
Юлий
II
прибегнул к уловке диких зверей, окруженных сужающимся кольцом
охотников: притворился умершим. Распространился слух, что папу
отравили. Враждебный ему собор тут же переехал из Пизы, где он
заседал, в Рим и по прибытии туда обнаружил, что Юлий
II
жив и здоров, и теперь кардиналы оказались в полном ему повиновении.
После устранения этой
опасности оставалась угроза со стороны французских армий, которые
разбили папские войска под командованием кардинала Медичи.
Поражение в Равенне стоило папе Романьи и открывало французам дорогу
на Рим. Несмотря на бунт, назревавший на улицах Вечного города, на
интриги римских семейств, многие из которых уже договаривались с
французами, Юлий
II
не признал себя побежденным. Он остановил врагов, поставил под ружье
испанскую армию и даже намеревался выступить в поход на Флоренцию,
возглавив его, когда его, наконец, разбил единственный противник,
который мог его урезонить. Старый вояка рухнул, застигнутый ледяным
холодом смерти, 21 января 1513 года. В своем завещании он
предписывал политику, которой должен был следовать его преемник, для
себя же потребовал, чтобы как можно быстрее закончили его надгробие.
Теперь это уже не могло быть дурным предсказанием. Пришло время
использовать надгробие по своему прямому назначению. Его племяннику
кардиналу д'Ажину и кардиналу де Санти-Кваттро было поручено
наблюдать за завершением надгробия.
После того как плафон
Сикстинской капеллы засиял в полном блеске своих свежих красок,
Микеланджело вернулся домой, к своим мраморам. К своим старым
противникам, к старым друзьям. Теперь он мог наконец распрямиться,
взять в руки молоток и резец, обойти кругом необработанные блоки,
ощупать твердую ткань камня, следуя кончиком
163
пальца по мелким
голубым венам, прорезавшим белый, как молоко, камень. Он возвращался
к своему делу. Он был скульптором. Эти бесформенные глыбы,
столпившиеся вокруг него, были надгробием Юлия
II,
вернее, должны были стать им. Если бы папе не пришел в голову
смешной каприз сделать из него живописца, сколько из этих блоков уже
превратились бы в статуи? Больше пяти лет было потеряно в капелле,
пока эти мраморы ждали здесь прихода творца, который придал бы им
форму и жизнь! В просторной мастерской, недалеко от Капитолия,
должно было родиться новое произведение.
У скульптора уже не
было причин жить при Ватикане теперь, когда папа умер. Разумеется,
Юлий
II
был авторитарным и тираничным; они часто ссорились, но это был
гениальный человек, и он имел право приказывать. Микеланджело
пронизывала нежность при воспоминании о вечерах, когда папа приходил
к нему, окруженному мраморами, попросту усаживался на табурет и
смотрел, как тот работал. В Сикстинской капелле бывали и бурные
сцены, крики, проклятия, удары палкой... Сегодня Микеланджело думал
обо всем этом с улыбкой: Юлий
II
был великим папой и великим человеком, ему можно было простить все.
Пока он точными ударами обтесывал мрамор, мысль скульптора
возвращалась к образу этого ворчливого и раздражительного старика в
белом, сидевшего рядом с ним на табурете. Лучшего друга, который
когда-либо у него был, несмотря на постоянные ссоры. Возможно,
единственного друга. Друга его уровня. Желание отдать дань
высочайшего уважения к памяти Юлия
II
теперь соединялось с честолюбивым стремлением сделать это надгробие
колоссальным произведением его мечты. Оно должно было связать два
имени: Микеланджело и Юлия
II.
Потомка какого-то Лигурийского рыбака, ставшего папой. Таковы
капризы судьбы.
Верный воле,
высказанной папой перед смертью, кардинал д'Ажин торопил
Микеланджело с завершением надгробия, но он принял решение об
изменении его архитектуры. Вместо памятника, изолированного внутри
базилики, теперь надгробие должно было прилегать к стене. Оно не
будет из-за этого ни менее великолепным, ни менее колоссальным. В
новом контракте, заключенном с художником, предусматривалось еще
большее число гигантских фигур, чем хотел иметь сам Юлий
II.
Ненасытный Микеланджело требовал все больших масштабов.
Отдельные мраморные
блоки уже превратились в статуи. Была начата работа над
колоссальными фигурами, которые
164
должны были окружать
нижний ярус памятника. Некоторые из них, еще скрытые в
необработанном камне, походили на титанов, внезапно пробужденных ото
сна, пытавшихся разорвать своими могучими руками сковывавший их
минеральный панцирь. Две были уже почти закончены, и Микеланджело их
старательно полировал. Одна представляла пленного; может быть, это
был какой-нибудь узник или раб, пытавшийся усилием всего своего
тела разорвать узы, связывавшие его руки. Он был энергичен,
драматичен, печален и могуч. Какими бы крепкими ни были сковывавшие
его цепи, ему, несомненно, удастся от них избавиться, потому что на
это были направлены вся его сила и вся его воля.
Другой был намного
более таинственным. И любопытный, которому удалось бы проникнуть в
мастерскую скульптора, куда никого не допускали, был бы удивлен
контрастом между этим нежным и сладострастным образом и героическим
бунтом пленника. Оба они были обнажены, но этот последний выказывал
какую-то одновременно нежную и сильную прелесть, некую протяженную
в пространстве мощь, но ослабленную, может быть, сломленную во сне
или в момент наслаждения. Лицо, черты которого не были искажены
волнующим желанием, оставалось умиротворенным, спокойным, оживленным
какой-то странной улыбкой, в которой были и грусть, и чувственное
наслаждение, и ностальгия, а также та тайна предвкушения смерти,
которую содержит в себе чрезмерное сладострастие.
Он не пытался
вырваться из материала, а принял его власть. Он капитулировал. Он
получил свою цену за поражение, эту языческую безмятежность,
которая растекалась по всем его членам и сглаживала черты его лица.
Но что это было за поражение? Смерть или чувственное наслаждение?
Этот раб, получивший название Умирающий раб в результате
полного непонимания того, что он выражает, — брат
ignudi
Сикстинской
капеллы. Он принадлежит к той же расе, он живет теми же
наслаждениями, той же тоской. Он не просыпается. Он засыпает.
Оцепенение, которое сваливается на него и, возможно, похожее как на
сон, так и на смерть, — это оцепенение утомленного сладострастия,
разочарование скоротечным наслаждением, мучительное осознание
хрупкости плоти, невозможности достигнуть такой радости, которая не
была бы неполной и непрочной.
В силу обстоятельств
законченными оказались только эти две статуи, которые должны были
стать частью памятника Юлию
II.
Они свидетельствуют о том, что эти фигуры, трагически
связанные с еще не обработанным мрамором,
165
указывают на
двойственность драмы Микеланджело, на две грани его характера.
Борец, неутомимый труженик, которого ничто не может ни утомить, ни
обескуражить, противопоставляющий непобедимую волю и
сверхчеловеческую энергию всем препятствиям судьбы. И другой —
которого побеждают только внутренние препятствия, враги, которых он
носит в своей плоти и в своей душе. Один — свой собственный
палач, в том смысле, что всегда обрекает себя на самые
героические усилия, ницшеанский персонаж, для которого «человек —
это нечто, что должно быть преодолено», и жертва самого себя,
приземляющая чаяния ума и сердца. Один — пожираем претензией на
невозможную победу, другой охотно уступает любому слишком легкому
поражению, покорный зовам чувств, пособник своих инстинктов, он
получает одновременно награду и наказание за предательство в виде
этого обморока, такого сладкого и такого печального.
Значение этого
произведения очевидно, настолько все объясняет этот раб. Линия,
опускающаяся от вершины локтя до конца ноги, вызывает представление
о сладостном потоке блаженного мира, струящемся по всему изящному и
чувственному телу этого подростка. Все желание раскрывается,
развязывается в этом наслаждении, выражение которого, переданное
через лицо не в меньшей степени, чем через тело, чрезвычайно смело.
Но опасаясь, что мы истолкуем неточно такую поучительную аллегорию,
художник поместил за этим красивым, слабеющим юношей странный
персонаж, едва заметный, почти не воспринимаемый, о присутствии
которого позволяют догадаться лишь очень смутные контуры, персонаж,
чье появление здесь было бы необъяснимо, если бы мы не знали, что он
значит для художника, — обезьяну.
Может быть, она
персонифицирует дьявола (божья обезьяна), того, что раздувает
пожар, когда мужчина из пакли и женщина из огня стоят друг против
друга? Или он изображает могущество животных инстинктов, карикатуру
на человека, смешную и непристойную сторону этого образа, слишком
похожего на образ человеческого рода?
Возможно, сонеты могли
бы пролить свет на эти вещи, но они по-прежнему остаются в их
туманном изложении настолько загадочными, как и сонеты Шекспира, на
которые они, кстати говоря, более чем похожи. Тайна, окружавшая
личность великого английского драматурга елизаветинской эпохи,
перекликается с тайной этого скульптора Ренессанса, и оба они
выразили в мрачных стихотворениях, не вошедших в их очевидные
произведения, все то самое глубокое и самое важное, что хотели
сказать.
166
* * *
Во время работы
Микеланджело над надгробием Юлия
II
новый хозяин Ватикана о нем забыл. Согласно неписаному обычаю
передавать тиару поочередно крупным итальянским семействам, она
только что оказалась на голове одного из Медичей, сына Лоренцо
Великолепного, того самого Джованни, который был учеником Полициано
и Фичино и с самого юного возраста начал подниматься по лестнице
церковных званий, чтобы подготовить дорогу к понтификату. Его отец
умер почти двадцать лет назад, а Джованни Медичи наконец поднялся на
престол Св. Петра. Этого успеха, который был венцом его карьеры,
желал Великолепный для сосредоточения власти в один прекрасный день
в семье Медичи, этот великий политик мечтал об этом как об отправной
точке продолжительного господства над Италией.
Путь к этой цели
оказался извилистым. Слабый Пьеро потерял власть во Флоренции,
откуда потомки банкиров были изгнаны народным гневом. Теперь они
туда вернулись, снова восстановили свое прочное могущество, и
восхождение Джованни на папский престол должно было еще больше
укрепить авторитет этого дома.
Джованни не был похож
на своего отца ни физически, ни в нравственном отношении. Это был
крупный человек, толстый и грузный, чье заплывшее жиром лицо
казалось почти бесформенным. На нем были видны лишь толстые губы да
выпученные глаза с тупым, неподвижным взглядом. Он был,
однако, умен и просвещен, так как в детстве его учителями были самые
блестящие гуманисты. И все же, несмотря на это, он плохо разбирался
в искусствах, фактически любил только музыку и заполнял свой дворец
певцами и лютнистами. В бытность кардиналом ему никогда не нравился
сдержанный, энергичный и суровый гений Микеланджело. Он предпочитал
ему любезного Рафаэля, который сочетал со своим легким и изящным
талантом все очарование светского человека, хорошего придворного,
согласно формулировке, введенной Бальдассаром Кастильоне.
Став папой под именем
Льва
X,
Джованни Медичи сохранил за живописцем станцев расположение,
которым тот уже пользовался при папе Юлии
II,
и даже увеличил его за счет того, что отнял у Микеланджело. Если
покойный папа был намерен заказать Микеланджело роспись стен
Сикстинской капеллы, то Лев
X
попросил Рафаэля украсить их гобеленами. Искусство
arrazi,
достигшее
такого великолепного развития во Франции и в Нидерландах, начинало
свой
167
триумфальный марш в
Италии. Никто лучше Рафаэля не мог выполнить этот заказ в
грандиозном стиле, используя яркие цвета, сотворить эти великолепные
гобелены, о которых мечтал папа.
Суровый и неспокойный
гений живописца Сикстинской капеллы слишком очевидно не принимал
новой тенденции, которую Лев
X
поощрял при папском дворе. Лев
X
не любил Микеланджело. Из его поэм он ценил, разумеется, только
те, что были переложены на музыку, и то потому, что их исполняли его
любимые артисты Костанцо Феста и Конси-льон, восхищался Аркадельтом,
сочинившим на слова скульптора серьезные и приятные мелодии.
Между Ватиканом и
кварталом Капитолия, в котором жил Микеланджело, расстилался в
ширину весь Рим. Ни один посланец папы не стучался в дверь
мастерской на Ма-челло деи Корви, где скульптор запирался со своими
мраморами. Рафаэль по-хозяйски царствовал при дворе папы,
исключенным откуда чувствовал себя Микеланджело. Тем лучше! Так у
него будет больше свободы и времени для работы над надгробием Юлия
II.
Но он был удручен заботами, измучен требованиями своего отца и
братьев, непрестанно просивших денег, денег и денег... Он, живший
скромно, как бедняк, должен был без конца выслушивать упреки этой
ненасытной семьи.
Денег, денег, денег!
Как если бы в его распоряжении была папская казна! Нужно было
пристроить Джовансимо-не, купить лавку Джисмондо, дать возможность
Буонар-рото расширить свою торговлю. В некоторые моменты
Микеланджело приходил в такое отчаяние от их просьб, что, наконец,
рассердился. «Нельзя пришпоривать лошадь, когда она бежит изо всех
сил, — пишет он своему брату Буонаррото, — и даже быстрее, чем
может. Но вы меня никогда не знали и не знаете. Бог вам судья!
Потому что он дает мне силы переносить то, что я переношу или
переносил, чтобы вам помогать. Но вы все поймете, когда меня не
станет».
Он работает, не зная
передышки от этих постоянных мелочных хлопот, раздраженный
назойливостью своих родственников, уязвленный молчанием Ватикана.
Его оставляют в покое, но как ранит и мучает его этот покой! И он,
пленник еще большего одиночества, остается лицом к лицу со статуями
надгробия, размышляя над образом Моисея, который в первоначальном
проекте должен был стать одной из четырех колоссальных фигур,
поддерживающих кенотаф папы.
168
* * *
В сумерках мастерской
незавершенное произведение предстает в ауре какой-то почти пугающей
торжественности. Пророк сидит усталый и подавленный. Он спускается
с Синая еще ослепленный молниями, оглушенный божественным громом,
бушевавшим вокруг вершины горы. Он видел Бога лицом к лицу, и Бог
говорил с ним. И вот теперь он возвращается к людям, неся в руках
начертанные на камне законы Бога. А его народ, занятый пустыми и
порочными наслаждениями, не слушает его.
Именно этот момент
жизни пророка выбрал Микеланджело, чтобы воплотить в мраморе
Моисея. Именно этот период — между близостью к Богу и равнодушием
людей. И момент, когда в сердце пророка скапливается гнев. Все
презрение, негодование, уныние, ярость, которые он может внести в
это сердце неведомого пророка, Микеланджело вкладывает в статую,
высекаемую из мрамора. И каждый удар молотка, высвобождающий живую
форму из инертного блока, все больше свидетельствует о сродстве
произведения и его творца.
Как и Моисей,
Микеланджело сходит с Синая. Его Синай — это леса, на которых он
прожил больше четырех лет наедине с гигантами из Книги Бытия,
вознесенный над человеческими посредственностями не только этими
лесами, но и всем бесконечным расстоянием, отделявшим его от них,
когда он жил среди этих колоссальных образов, рожденных его мозгом и
сердцем. Несомненно, художник тогда тоже жил лицом к лицу с Богом,
созерцал Его лик, слышал Его голос — грозного Бога Сотворения мира,
который одним мановением руки отделяет свет от мрака и исторгает из
хаоса миры с их живыми украшениями. Он был воспламенен этим
соседством Божественного. Под его влиянием тело и душа скульптора
испытали опасное рвение. Он снова спускается с этой вершины с
предвестием новой эры, дара творчества, подобного которому мир не
знал со времен греков. И этот мир его не признавал. Такова судьба
пророков. И если эта статуя Моисея вызывает восхищение, удивление,
даже страх у того, кто ее видит, то потому, что, изображая великого
проводника людей в пустыне, чудотворца, исцелявшего людей и
кормившего голодных, провидческий поэт Книги Бытия — Микеланджело
изображает самого себя. Со всеми своими надеждами, убеждениями,
восторгами и разочарованиями.
Он сделал свой
духовный портрет, и тот, кто сегодня ищет ответы на свои вопросы у
этого мрамора, слышит то, в
169
чем Микеланджело
сознается и провозглашает этими каменными устами. Свою печаль,
горечь, свою ярость. И если он работает над этой статуей,
предпочитая ее статуе Св. Павла или аллегориям Деятельной Жизни и
Жизни Созерцательной, то не только потому, что еще находится в
атмосфере Библии, в которой прожил все то время, когда писал плафон
Сикстинской капеллы, а еще и потому, что Моисей, по существу,
является самым близким ему персонажем в эти годы зрелости, как Давид
был самым близким юноше, ваявшему Гиганта для флорентийских отцов
города. Сегодня он отожествляется с пророком Синая, как в свое время
отожествлялся с пастухом-победителем Голиафа. И это один из самых
волнующих этапов его жизни, в течение которого Микеланджело, этот
враг портрета, оставил всего четыре изображения самого себя: два
духовных портрета или портрета души — Давида и Моисея и два
физических портрета — Человека с содранной кожей из Страшного
суда и Иосифа Аримати из последней Пьеты.
Теперь Микеланджело
«прошел полпути нашей жизни», как говорил Данте. И в физическом, и в
духовном смысле слова. Полпути между рождением и смертью. Он
поднялся на вершину, за которой нет ничего, кроме спуска. Он
обозревает сверху прошлое и будущее. Оценивает все то, что дал
людям и что от них получил. В нем растет раздраженная печаль
Моисея. Подобно этому провидцу, вновь спустившемуся к своему
народу, неся написанное на камне слово Божие, он спустился после
этой сверхчеловеческой беседы с образами Сикстинской капеллы, чтобы
найти игнорирующий его или вовсе не думающий о нем Рим. Но он
удивит, заставит вздрогнуть эту равнодушную толпу. Он разобьет
Таблицы, бросив в лицо глупцам и интриганам эту громадную каменную
поэму, еще более гигантскую и более красноречивую, чем фрески
Сикстинской капеллы, — надгробие Юлия
II
со всеми его колоссами, бдящими смерть бессмертной души. Что теперь
с того, что душеприказчики папы-громовержца, испугавшиеся расходов,
пытаются уменьшить размеры памятника! Моисей лишний раз провозгласит
миру законы гения.
И именно в момент,
когда Микеланджело, захваченный этим народом из фигур, которые он
заставляет рождаться из камня, яростно скалывает куски мрамора в
молниях резца и громе молотка, звучащего, как шквал ветра на Синае,
Лев
X,
наконец, вспоминает, что существует какой-то великий скульптор,
талант которого можно использовать во славу его семейства. Папа
призывает его к себе, но вовсе не для того,
170
чтобы оставить при
себе, а чтобы удалить его из Рима, оторвать от надгробия Юлия
II,
чтобы еще раз вырвать у него рук резец и молоток. Каприз Юлия
II
превратил скульптора в живописца. Лев
X
сделает из него архитектора.
* * *
Церковь Сан-Лоренцо,
что рядом с дворцом Медичи во Флоренции, стала своего рода домовой
церковью Медичи, которые ее богато обустроили и туда же отправлялись
спать последним сном после смерти. Как и многие флорентийские
церкви, церковь Сан-Лоренцо оставалась незавершенной, иначе говоря,
после того как ее построили, либо не хватило денег на отделку
фасада, либо превратности политической жизни отстранили от власти
тех, кто затеял ее строительство. Лев
X
решил, что ее жалкий, некрасивый кирпичный фасад, уродовавший и
позоривший столь красивое здание, не может овставаться в таком
состоянии, не являясь унизительным упреком для «покровителей»
прихода. Завершив церковь Сан-Лоренцо, Лев
X
самым великолепным образом прославил бы свое семейство, увековечив
свое имя в каком-нибудь бессмертном произведении. Наконец, поскольку
он в равной степени заботился о величии Медичи и желал помешать
возведению громадного надгробия, о котором мечтал его
предшественник, он не мог сделать ничего лучшего, как оторвать
Микеланджело от его работы, от которой должна была выиграть только
память о Юлии
II,
и послать его во Флоренцию, чтобы участвовать в создании величия
Медичи.
Возможно, Лев
X
вспомнил, что еще ребенком справлял трапезу за родительским столом
рядом с маленьким Буонарроти, о котором только и говорили в тот
период, что он был мальчиком с будущим. Действительно,
Лоренцо Великолепный пообещал его отцу воспитать ребенка вместе со
своими детьми и как своих детей. Однако эта общность работ и игр не
располагала Джованни к сохранению дружбы с этим товарищем юности.
Он отличался заносчивой гордостью Орсини, а не демократической
простотой Медичи. От времен, когда они жили вместе во дворце на виа
Ларга, не осталось ничего общего между папой и скульптором.
Возможно даже, что в их отношениях еще доминировала некая детская
враждебность.
Микеланджело тщетно
настаивал на своих обязательствах перед Юлием
II
и о контрактах с его душеприказчиками. Лев
X
отверг все возражения одним мановением руки, между прочим, весьма
красивой, чем он очень гордился. Он не бушевал, как Юлий
II,
не кричал и не стучал своей палкой
171
по столу, а
приказывал: холодно, степенно, как человек, привыкший к повиновению
окружающих. Все соображения щепетильности, которые мешали скульптору
оставить надгробие предшественника нового папы, тот отклонил,
объявив: «Я все улажу». Да и кто бы, в самом деле, осмелился
противиться его капризу? Не больше учитывалось и желание скульптора
сначала закончить работу. Он будет делать фасад церкви Сан-Лоренцо и
точка.
Лев
X
подавлял своих противников этой тяжелой инертностью. Спорить с ним
было бесполезно. Едва вы открывали рот, он подавал знак своим
певцам, и ваш голос тонул в их духовных песнях. Юлий
II
орал и дрался, но его можно было заставить слушать доводы. Этот же
пел, и за этим музыкальным барьером оказывался неприступен.
Микеланджело ворчал,
брюзжал про себя, правда, не слишком громко, потому что
непроницаемый покой Льва
X,
похожий на покой рыб в аквариуме (он и сам был похож на рыбу со
своим круглым ртом и большими круглыми глазами), вызывал у него
большую робость, нежели гнев Юлия
II.
Он пришел в отчаяние, поняв, что его опять отрывают от надгробия,
работу над которым он предпочитал всякой другой, но через некоторое
время произошло то, что всегда случалось в подобных
обстоятельствах: художник загорелся поставленной перед ним новой
задачей и ради нее забыл обо всех незаконченных работах. Он забросил
заказ Пикколомини в Сиене, Опера дель Дуомо во Флоренции (знаменитых
двенадцать апостолов, которые должны были обеспечить ему дом) и
другие вызывавшие его энтузиазм вещи, к которым он приступал и от
которых позднее дезертировал без угрызений совести, едва только
новое произведение соблазняло его воображение.
Таким образом, он
покинул мастерскую на Мачелло деи Кореи, где незаконченные статуи
предавались своей незавершенной мечте. Теперь им владела идея этого
фасада, в котором он мастерски сочетает архитектуру со скульптурой.
«Я потрачу на это шесть лет», — писал он. Шесть лет, в течение
которых он будет вдали от своего надгробия. Но радость от
предвкушения работы над колоссальным произведением, целым миром
колонн, статуй, барельефов дополняла гордость триумфальной победы
на конкурсах, где конкурентами были Сангалло, Сансовино и Баччо
д'Аньоло. Счастливый, как ребенок, получивший в подарок новую игру,
в восторге от неожиданно захватившей его работы, он забывает о
начатых блоках и с легким сердцем отправляется в страну девственного
мрамора — в горы Каррары.
172
* * *
Для строительства
фасада требовалось огромное количество мрамора, и Микеланджело не
хотел доверять никому выбор блоков, их предварительное обтесывание и
даже, по возможности, завершение колонн на месте, в карьере, чтобы
умень-с шить транспортные расходы. Наконец, в Карраре он оказывался
в атмосфере, которая ему нравилась больше всего, — среди
каменотесов, чьи привычки были известны ему с детства, среди
рабочих, взаимопонимание с которыми он находил легче, чем с
придворными и римскими прелатами. Им снова завладело ощущение
здорового, святого рабочего братства. Здесь был его старый
компаньон, каменолом по прозванию Мышь, с кем он добывал мрамор для
гробницы Юлия
II.
Он уже отметил места,
откуда придется брать блоки, когда из Рима пришла ошеломляющая
новость: папа больше не хотел каррарского мрамора, ему был нужен
пьетрасантский. Что же произошло?
Да просто Медичи были
владельцами Пьетрасанты, и строительство фасада церкви Св. Лоренцо
показалось им прекрасным случаем не только прославить свое
семейство, но и задействовать свои карьеры, чья продукция никому не
была нужна, так как мрамор там был посредственный. Микеланджело
отправился в Пьетрасанту, изучил качества камня и отказался с ним
работать, отметив, что каррарский мрамор значительно выше здешнего
по качеству. Немного понадобилось времени для того, чтобы люди
Пьетрасанты заявили, что скульптор был подкуплен владельцем Каррары
маркизом Альбериго, чтобы использовали только его мрамор. Из
Ватикана пришел формальный приказ: никакой каррарский мрамор
использован не будет. Для транспортировки блоков из Пьетрасанты
будет необходимо построить длинную дорогу. Папу это не заботит.
Микеланджело, и без того измученный работой, должен будет сам возглавить
прокладку этой дороги, для которой нужно будет пробить тоннель в
горе, перекинуть мосты через болота... Но это же не входит в его
обязанности! Там, где Юлий
II
кричал и буйствовал, через мгновение соглашаясь с доводами
рассудка, Лев
X
противопоставлял свою волю, тем более несгибаемую, чем более
абсурдной она была. И художник был вынужден подчиниться его
приказам.
Скульптор, ставший
инженером и землекопом, скакал в седле по дорогам, наблюдал за
работами, тогда как в карьеpax
Каррары на земле лежат добытые блоки. Транспортировать их теперь
невозможно, так как люди Каррары, разъяренные тем, что их просто
бросили, бастуют и подстрекают возчиков и моряков присоединиться к
ним.
173
В течение долгих
месяцев переписка Микеланджело переполнена жалобами по поводу
Пьетрасанты. «Дай понять то, о чем я тебе пишу, упомянутому выше
Якопо, и рекомендуй меня его щедрости, — пишет он 2 апреля 1518
года. — Попроси рекомендовать меня его людям в Пизе, чтобы они
помогли мне найти барки и забрать мои мраморы из Каррары. Я съездил
в Геную и сопроводил четыре барки на пляж под погрузку. Но каррарцы
подкупили владельцев барок и сумели меня блокировать, так что я не
достиг никакого результата. Я собираюсь сегодня поехать в Пизу,
чтобы раздобыть там другие барки».
Люди Пьетрасанты не
умеют обрабатывать мрамор. Они портят все дело, и Микеланджело
сожалеет о своих каррарцах — о таком ловком и энергичном Тополино,
обо всей бригаде каменоломов, которые теперь дрожат от холода в
расселинах оставленной горы. «Я старался воскресить мертвых,
побудить к цивилизации этих гор и продвинуть искусство в эти
края... Каменоломы, которых я привез сюда, ничего не понимают ни в
изысканиях, ни в мраморе. Они уже обошлись мне больше чем в сто
тридцать дукатов и не выкопали ни одного пригодного куска... Барки,
которые я зафрахтовал в Пизе, так и не пришли. Я считаю себя
одураченным; вот так идут мои дела. О! Будь тысячу раз проклят тот
день и час, когда я уехал из Каррары. В этом причина моего
разорения».
Все то же продолжается
и в 1518, и в 1519 году. Независимо от времени года Микеланджело
руководит строительством дороги, так как прежде чем везти мрамор,
нужно проложить шоссе, достаточно надежное для проезда тяжело
нагруженных повозок. В болотах он подхватывает лихорадку и бредит
на убогом ложе. Он видит, как разбиваются повозки и разлетаются на
тысячи кусков уже готовые колонны или их засасывает в трясину
болота. В то время как незаконченные статуи ожидают его возвращения
в мастерской на Мачелло деи Корви, он здесь носится от моря к горе и
обратно, спорит с лодочниками, ругает ленивых рабочих, которые вдруг
бросают свои инструменты и изображают его, сверлящего стены породы в
поисках заключенного в ней мрамора — больного, изнуренного
усталостью, терзаемого гневом в отчаянии от потери времени, от
того, что силы уходят на эту смешную работу, тогда как во
Флоренции, в Риме так много дел. Месяцы текут в перебранках с
владельцами карьеров, с субподрядчиками, а когда наконец наступает
покой, когда построена достаточно надежная до рога и мраморы
прибывают во Флоренцию, он узнает, что
174
папа изменил свое
намерение. Теперь Лев
X
отказывается от завершения фасада Сан-Лоренцо. Теперь ему нужна
погребальная часовня в старой ризнице этой церкви, погребальная
Капелла Медичи.
Таков Лев
X.
Он, несомненно, относился к Микеланджело не с большим уважением,
чем к своему шуту Барабалло да Гаэте, нелепому поэту, для которого
устроил пародию на коронацию в Капитолии, с кортежем, отдававшим
цирковой процессией, где фигурировал даже слон, присланный королем
Португалии Эмманюэлем. Этот непостоянный папа переходит от одного
проекта к другому, не заботясь ни о расходуемых деньгах, ни о
растраченных силах, ни об униженном таланте. Теперь ему понадобились
эти гробницы. И чтобы о фасаде больше не вспоминали!
Даже не предупредив
скульптора, преодолевавшего невероятные трудности в карьерах
Пьетрасанты, Лев
X
одним росчерком пера аннулировал контракт на строительство фасада.
Все уже выполненные работы, вся изнурительная усталость, все планы,
плоды архитектурного гения Микеланджело, пошли насмарку, за
исключением дороги, змеившейся через горы и болота.
* * *
Лев
X
намеревался приготовить и себе место в Капелле Медичи, рядом с
Лоренцо Великолепным, но то ли его жизнь достигла своего нормального
предела, то ли сбылось дурное предзнаменование затеи о надгробии, но
1 декабря 1521 года он умер.
Впервые за долгие годы
и в последний раз в истории пап понтификом, унаследовавшим его
престол, стал не итальянец. Это был фламандец, принявший имя Адриан
VI.
В общем превосходный человек, скромный, мудрый, добродетельный,
стремившийся навести порядок в Церкви и экономию в своем доме. Все
это не способствовало его популярности.
Итальянцы всегда косо
смотрели на пап, которые были не здешними, и римская публика
считала личным оскорблением тот факт, что конклав избрал римского
папу не из римских семей, таких как Фарнезе, Барберини, Орсини,
Колонна, Риарио, Делла Ровере; они еще соглашались на флорентийцев,
например, Медичи, но чтобы тиару надел человек с севера, это
вызывало у них негодование, как если бы их тем самым лишили самой
дорогой привилегии.
175
Добавим к этому, что
Адриан
VI
действовал со всей наивной неловкостью, свойственной людям с
хорошими намерениями. Он был крайне шокирован тем, что Микеланджело
написал на плафоне Сикстинской капеллы совершенно обнаженных
персонажей, даже не подумав скрыть то, что обычно скромно прячут от
целомудренных взоров. Поскольку согласно установившемуся с
незапамятных времен обычаю скверные шутники по-прежнему по ночам
прицепляли к статуе Паскино высмеивавшие его шутовские стихи, папа
грозился бросить в Тибр ни в чем не повинную статую, которая никак
не могла нести ответственность за клеветнические бумажки, которые
на нее навешивали. Он хотел реформировать духовенство, запретить
злоупотребления, искоренить пороки, проявляя при этом рвение,
свидетельствовавшее о наивности, еще не проученной опытом. А в силу
того, что он далеко не был ни импозантен физически, ни красноречив,
и по той причине, что у добродетели, по определению, всегда
печальное лицо, его единодушно не любили. Савонаролу, возможно,
любили бы — оба они стремились к одной и той же цели, — но
феррарский монах был мертв, а Адриан
VI
оставался одиноким в этой Италии, которую намеревался привести к
соблюдению правил приличия и к скромности.
Его смерть после года
правления была встречена вздохом всеобщего облегчения, и чтобы не
подвергаться еще раз риску избрания иностранца, его преемником
избрали одного из Медичи, принявшего имя Климента
VII.
Еще будучи всего лишь
кардиналом Джулио Медичи, Климент
VII
выказал большое рвение к воплощению в жизнь идеи погребальной
часовни в церкви Сан-Лоренцо. И очень вознегодовал, когда
Микеланджело попросил нового папу позволить ему вернуться к
надгробию Юлия
II.
Кардиналы-душеприказчики покойного, а также его наследник герцог
д'Урбино были очень недовольны, сказал он, что памятник папе Ровере
все еще не был завершен. Поэтому он просил разрешения закончить его,
прежде чем займется какой-то другой работой.
Климент
VII
рассердился. Это был дворянин с хорошими манерами, изысканный,
холодный, сдержанный и тщеславный. Вспышки его гнева были ледяными,
но от этого не менее опасными. Он дал понять непокорному
скульптору, что слава Медичи имеет приоритет перед всем и для него
также должна иметь первостепенное значение. Он упрекнул его в том,
что он набрал заказов, на выполнение которых не хватает времени,
что, кстати сказать, было верно,
176
поскольку, несмотря на
фасад Сан-Лоренцо, на надгробие Юлия
II
и усыпальницы Медичи, Микеланджело недавно согласился сделать статую
Христа для одного римлянина, Метелло Вари.
Скульптор тяжело
вздохнул. Поработав несколько недель в своей римской мастерской, он
оставил в ней Моисея и Рабов. Своему ученику Пьетро Урбино он
поручил закончить Христа для Метелло Вари, и поскольку этот бедолага
гораздо хуже своего хозяина умел обрабатывать мрамор, статуя былa
непоправимо испорчена.
Микеланджело не было
еще и пятидесяти лет, но он чувствовал себя усталым и больным. «У
меня много обязательств, — писал он своему любимому другу Бартоломее
Анджелини, — но я стар и плохо себя чувствую. Поработав один день,
мне приходится отдыхать четыре...» Несмотря ни что, этот энтузиаст,
увлекаемый потребностью в творческой работе, без конца строил новые,
более или менее осуществимые проекты, брал заказы, наверняка зная,
что не сможет их выполнить. Метелло Вари повезло: он получил своего
Христа, которого закончил бедный Урбино, и подарил церкви Минервы,
хотя бескорыстный Микеланджело предлагал ему аннулировать контракт.
К сожалению, папы оказывались менее великодушными, чем частные
заказчики, наследники Юлия
II
грозили скульптору судом, обвиняя его в получении огромных сумм на
создание надгробия, разумеется, чтобы заполучить эти деньги. Но у
него не было ни гроша. Все, что он зарабатывал, уходило в карманы
его отца и братьев, тративших эти деньги на приобретение домов и
земельных участков. Он разорился и влез в долги в Пьетрасантe.
Папский казначей оставался глух ко всем его требованиям денег...
С разбитыми душой и
телом, упавший духом, разочарованный, возмущенный злобностью и
глупостью людей, смотрел он на все произведения, которые не смог
закончить. Из всего того, за что он брался, завершены были только
фрески Сикстинской капеллы. Больше не было речи и об Апостолах
флорентийского Дома, один лишь Св. Матфей был высвобожден из
каменной глыбы. Надгробие Юлия
II
остаюсь на строительной площадке. Фасад церкви Сан-Лоренцо темнел
голым кирпичом. И Микеланджело уже чувствовал, как его охватывало
наваждение смерти, та ночная, которая будет так трагически
выражена в гробницах Медичи. Голос, который он слышал внутри себя в
этот период, был ностальгической жалобой ночи и призывом небытия.
177