Глава шестнадцатая
ГНЕВ ГОСПОДЕНЬ
Как только в Риме
стало известно, что папа заказал Микеланджело написать на заалтарной
стене Сикстинской капеллы «Страшный суд», на сцене тут же появился
некий персонаж, чьего вмешательства в это дело мы совершенно не
ожидали. Этот человек, лишенный всякой гениальности,
219
приобрел громадную
репутацию и, не представляя собой никакой нравственной ценности,
завоевал дружбу всех европейских монархов и великих художников или,
по крайней мере, внушил им спасительный страх, который часто
обретает обличье дружбы. Умный человек с саркастическим и едким
складом ума, все черты которого отравлены ядом, поэтому он
оставляет капли яда везде, где ему случается пройти. Человек
безмерно надменный, бесстыдный, одинаково высокомерный как с
сильными мира сего, так и с простыми людьми, настолько бессмысленно
циничный, что никому и в голову не приходит удивляться его выходкам,
тем более сердиться на него. Когда он перестает сочинять свои
непристойные книги, принимается за письма. Пишет всем — королям,
папам, художникам, светским людям. А потом снимает с писем копии и
пускает по рукам самую искусную клевету, изложенную с потрясающим
остроумием и пропитанную самыми хитроумными ядами.
Нет человека опаснее
него, так как он не дает спуску никому, но все с наслаждением
читают эти отвратительные послания; его боятся, стараются не
вызвать его неудовольствия, чтобы не оказаться в свою очередь
предметом одного из очередных «циркулирующих» посланий,
распространяемых во всех европейских дворах. Впрочем, есть легкий
способ избежать зачисления в ряды его корреспондентов или, по
крайней мере, фигурировать среди них как уважаемое лицо, так как он
одинаково ловко умеет и оскорблять, и хвалить, — дать ему денег или
драгоценности, которые легко превратить в деньги. Этот крепкий,
чувственный и наглый парень явился сюда, чтобы жить на широкую ногу
за чужой счет. Настолько же умный, насколько лишенный всякой
щепетильности, художник, живущий в том же Ренессансе, что и весь
свет, он посвятил себя искусству порнографии и шантажа, в чем
выглядит как первооткрыватель, примеру которого следуют уже многие,
не разделяя, однако, всех принципов его бесцеремонного и постыдного
таланта. Он так же опасен, как может быть опасен папа, потому что
располагает властью, не менее эффективной в решении вопросов мира
на земле, чем отлучение от церкви. Но если вы достаточно
осведомлены и достаточно богаты, чтобы прикрыться золотым щитом от
его метательных копий, то их отравленные острия тут же превращаются
в цветущие букеты и гирлянды. Достаточно обозначить цену, которую
обычно он же и устанавливает.
До сих пор
Микеланджело никогда не привлекал внимания Пьетро Аретино. Да он и
не был достаточно богат, что-
220
бы удостоиться такой
чести со стороны профессионального шантажиста. Наконец, было
известно о его бурном характере, заранее рекомендовавшем его как
объект малоспособный поддаться поползновениям Аретино. Его
скромность, суровость и привычка держаться на втором плане не давали
пищи для сплетен, и опасный сатирик вообще ничего не знал о нем до
того дня, когда дружба Микеланджело с Фебо ди Поджо, Герардо Перини
и Томмазо де Кавальери вызвала непристойные сплетни. Начиная с
этого момента, он стал мишенью для этого мерзавца, который, сверх
всего прочего, был любителем искусства и достаточно хорошо
разбирался в скульптуре и в живописи, чтобы требовать от художника
все самое лучшее, что он мог дать.
Хотя «Страшный суд»
был одним из тех сюжетов, который, разумеется, никогда не занимал
Пьетро Аретино, Микеланджело в один прекрасный день получил
следующее письмо: «Я чувствую, что этим концом света, который вы
теперь пишете, вы хотите превзойти его начало, которое вы уже
оставили на своде, чтобы ваши росписи, превзойденные вашими же
росписями, принесли вам славу победы над самим собой. Кто не
испугался бы замахнуться своей кистью на этот ужасный сюжет ? Я вижу
среди толп Антихриста, в образе, которым один вы можете его
наделить. Я вижу ужас на челе живущих и вижу угрозу угасания солнца,
огня, истребления воздуха, земли и вод; я вижу там, вдали,
потрясенную ужасом Природу, свертывающуюся в клубок в своей дряхлой
и бесплодной старости; вижу трепещущее Время, иссушенное страхом,
подошедшее к своему концу и сидящее на пересохшей скале; и чувствуя,
как при звуке ангельских труб бьются сердца в каждой груди, я вижу
Жизнь и Смерть, охваченных ужасом и смятением, из которых одна
устало убирает мертвых, а другая поставляет на убой живых. Я вижу
Надежду и Отчаяние, ведущих группы хороших и толпы плохих. Вижу
театр обнаженных женщин, которые раскрашивают себя красками,
избежавшими чистых лучей с неба, где на воинство ангелов
усаживается Христос, окруженный одновременно великолепием и
страхом. Я вижу, как вспыхивает его лицо, как в радостных и ужасных
вспышках своего пламени он наполняет ликованием хороших и страхом
плохих. Однако я вижу и отвратительных пособников преисподней,
швыряющих славу жертв и святых в лицо Цезарей и Александров: потому
что совсем не одно и то же победить мир и победить самого себя. Я
вижу Славу с ее венцами и пальмовыми ветвями, брошенными под колеса
ее собственной колесницы. Наконец, я вижу, как исходит великий
приговор из уст Сына Божьего. Я вижу, как он исходит в ви-
221
де двух стрел,
спасения и проклятия; они летят до самой земли, ударяются об нее, и
я слышу, как она от этих ударов разбивается в куски и превращается
в пыль. Я вижу, как небесные светы и печи преисподней разделяют
мрак, упавший на лицо воздуха: и перед этим увиденным мною образом
распада последнего дня я говорю себе: «Если человека охватывает
страх и если он трепещет при одном созерцании произведения
Буонарроти, то какой же ужас и какой трепет предстоит ему испытать
перед судом Того, кто должен судить нас всех?»
Написано умело.
Человек, набросавший этот образ Страшного суда, выказывает тонкий
ум. Здесь виден искусный писатель, а также перо человека, умеющего
польстить. К сожалению, Микеланджело не нуждался в советах, и
маловероятно, чтобы он принял любое сотрудничество, тем более
исходящее от Пьетро Аретино. Действительно, никто не мог бы быть ему
более неприятен, чем этот писака непристойных книг, который, по его
мнению, осквернял искусство, этот интриган, державший всю Италию в
страхе перед своей желчностью.
Однако живописец был
достаточно осторожен, чтобы выказывать слишком явно свою
враждебность; вместо того чтобы сформулировать ответ в
оскорбительных выражениях, которые, несомненно, просились на его
перо, он удовольствовался изложением вежливого отказа, вплоть до
употребления таких слов, как «великолепный мессер Пьетро, мой
повелитель и брат» применительно к автору этого послания.
Получив ваше письмо, я
испытал одновременно и радость, и боль. Я очень рад тому, что оно
пришло именно от вас, чьи достоинства являются уникальными. Но
также был и глубоко огорчен тем, что уже завершив большую часть этой
истории, я не могу воспользоваться вашей концепцией, которая
настолько точна, что если бы день Страшного суда настал и вы при
этом
npucymcтвовали
бы, ваши слова не смогли бы лучше описать то, что вы бы увидели.
Что же касается ответов на мои письма, то я должен сказать, что это
не только доставило бы мне радость, но что я умоляю вас это делать,
потому что даже короли и императоры считают для себя большой
честью, когда ваше перо удостаивает их своего внимания. В данный же
момент, если у меня есть что-то, что могло бы вам понравиться, то я
предложу вам это от всего сердца. Наконец, я не осуждаю вашего
решения не приезжать в Рим, чтобы увидеть картину, над которой я
работаю, потому что это было бы совершенно лишним. Остаюсь вашим
покорным слугой.
Это письмо весьма
любезно, но вместе с тем полно осторожности. Между его строк можно
прочесть иронию, скры-
222
тую за знаками
уважения и дружеского расположения. Наконец, живописец заявляет о
своей готовности откупиться — дать Пьетро Аретино то, что тот
выберет. С другой стороны, он отнюдь не расположен следовать его
предложениям (только наивный человек мог бы принять объяснение о
том, что для этого работа уже слишком продвинулась вперед). Пьетро
Аретино, по-видимому, вспоминает «Страшный суд» Луки Синьорелли в
Орвьето, произведение Микеланджело либо неизвестное, либо он не
придавал ему большого значения. Он спешит забыть эти советы и
продолжает писать, отражая собственное видение Страшного суда. И к
сожалению, забывает отослать в Венецию обещанный выкуп. Таких
небрежностей его коварный адресат не прощает.
Если Микеланджело не
придает никакого значения аллегориям, предложенным слишком
услужливым просителем, он обращается к собственным воспоминаниям о
поэме Данте и о проповедях Савонаролы, которые встают рядом с ним и
водят его рукой. Он также вслушивается в звучащие в его сердце
интонации этого
Dies
Irae
— Дня
гнева, которые он так часто слышал в дни отчаяния, эту трагическую
исповедь пессимизма, не находящего ни покоя, ни радости на этой
земле и сомневающегося в том, что найдет их в потустороннем мире.
Каким будет Рай этих избранных, что будут присутствовать при
вынесении приговора? Тревога и ужас, которые они испытывают при
этом зрелище, способны отравить всю вечность блаженства, и если мы
порой удивляемся тому равнодушию, с которым в Страшных судах древних
художников «хорошие» присутствуют при каре «плохих», то следует
признать, что это равнодушие, кажущееся нам таким бесчеловечным,
почти необходимо. В самом деле, как могли бы люди наслаждаться
совершенной и бесконечной радостью, если бы вспоминали о том, что
им подобных, осужденных на вечные муки, пытают в аду? В них должно
было бы угаснуть всякое чувство жалости, человеческой солидарности,
самой справедливости (а какой грех заслуживает вечной
кары?), чтобы их райское блаженство не было испорчено памятью об
аде.
Так старое
традиционное разделение «Судных дней» прошлого, в которых избранным
не свойственны ни взгляд, ни жест жалости, ни слово заступничества
за осужденных, становится у Микеланджело уникальной бурей тревоги и
боли, где сами блаженные испытывают муки осужденных. В самом деле,
нет ничего более пессимистичного, чем этот образ неба, где в жестах
невыразимой тревоги избранные выражают свою жалость, ужас и скорбь.
Они не наслаждаются
223
своим счастьем, потому
что перед их глазами (и так будет вечно) стоит образ разгневанного
Христа, который одним ужасным движением руки сметает человечество в
ад. Они видят, как исчезает даже Святая Дева, отведя голову и
трепеща от страха, безмолвная, потому что знает, что всякое слово
бесполезно, что этот день есть день высшей справедливости и что,
как сказано в песне отчаяния, «в этот день кто удостоится Твоей
милости?».
Тщетна мольба Святой
Девы, тщетны молитвы святых и жертв. Это день гнева, а не день
жалости, и справедливость, воздаваемая в этом небесном суде, вовсе
не та, которую вдохновляет милосердие Евангелия, а неумолимая
суровость Бога Отмщения. И если Судия представлен в образе Христа,
безбородого, идеализированного Христа, а не внушающего страх старца
из Ветхого Завета, то такая интерпретация обескураживает еще больше.
Потому что можно
подумать, что даже на небе нет избранных, настолько тревога и
печаль потрясают все лица, деформируют все тела в пароксизмах
страдания, напоминающего пароксизм Лаокоона и его сыновей, как если
бы разгневанным Богом был Посейдон, разъяренный местью,
натравливающий своих чудовищ на род человеческий. Здесь нет
никакого четкого барьера между раем и адом. Пытки избранных не
кажутся менее жестокими, чем мучения осужденных, хотя
предполагается, что страдает только их душа. Можно даже говорить о
всеобщем осуждении в этой буре слез, жестов, жалоб, завываний, как
если бы хорошие и плохие смешались в едином осуждении, как если бы
страдание все равно должно было бы стать уделом тех, кто избежал
ада. Как отличить жертв в этом порыве мучеников от палачей,
протягивающих к Христу инструменты своей пытки с яростью мясников?
Микеланджело в этой
фреске выразил себя больше, чем во фресках плафона, хотя, скорее,
это состарившийся Микеланджело, который добавляет к идее смерти
идею невозможности искупления. Вся драма рода человеческого
находится между этим раем без покоя и радости и адом, где демоны
хватают осужденных. При этом видно, насколько эти демоны похожи,
хотел того Микеланджело или нет, на этрусских демонов. Мы видим
здесь эквиваленты Каронты и Тукулы античных гробниц, этих
проводников душ в загробный мир, чье могущество огромно, те самые
силы преисподней, что поглощают целые группы несчастных,
стремительно падающих в эту мрачную и такую ужасную бездну, что
некоторые из них, падая, закрывают лицо руками, чтобы этого не
видеть.
224
Он работает над
фреской с 1536 по 1541 год. Это было не единственное произведение за
пять последних лет, так как обязанности главного архитектора
апостолических дворцов доставляли ему много хлопот. Поскольку он был
самым видным художником в Риме, ему поручали некоторые другие вещи,
например установку античной статуи Марка Аврелия в Капитолии. Но
важнейшим произведением этого периода остается «Страшный суд».
В эстетическом смысле
он достигает совершенного мастерства, в котором пышно расцветает
его многосторонний гений живописца, архитектора и скульптора.
Архитектор проявляется в строительстве взаимного уравновешивания
стимулов и сопротивления, очевидных как в композиции, подобной этой,
так и в каком-нибудь здании. Пространственная композиция, вписанная
в своего рода куб, где объемы располагаются в трех измерениях, как
и во фресках плафона, представляет собой один из динамичных
элементов произведения. Одновременно в трех плоскостях развивается
движение, при котором объем уходит в глубину или выходит из нее
одновременно с боковым и перпендикулярным перемещением. Совершенно
необычное впечатление бури, бури материальной и духовной,
определяется именно этой самостоятельностью перемещения каждой
массы, остающейся тесно связанной с общим движением ансамбля. Фигуры
буквально вырываются из пространства и кружатся в водовороте
дыхания катаклизма. Но это дыхание есть некий разрушительный ветер,
все силовые линии которого исходят от этой поднятой руки осуждающего
и проклинающего Христа. Все произведение организуется и
выстраивается, как психологически, так и технически, вокруг этого
безапелляционного и неумолимого проклятия, обрекающего
человеческий род на вечную муку.
Можно понять, в какое
замешательство должно было приводить зрителей знакомство с этой
фреской, ужасающей своей жестокостью и отчаянием. Еще больше, чем в
плафоне капеллы, Микеланджело здесь намного опережал свое время,
чего его время не было способно понять. Драматическая сторона этой
работы в некотором смысле отвечала надеждам начинающегося Барокко:
оно содержало тот самый энергично-боевой элемент контрреформации,
проявлявшийся в то время в виде необычного выражения человеческой
патетики. Метафизическая сторона, хотя этого тогда и не сознавали,
также должна была волновать тех, кто открывал в этой росписи
слишком подчеркнутый смысл проклятия. Судия не довольствуется
разделением людей на
225
избранных и проклятых
жестом, одновременно отталкивающим одних и принимающим других; его
воздетая рука сбрасывает всю Вселенную в преисподнюю, и гости рая,
святые и мученики, словно выражают своими тревожными жестами и
беспокойно вопрошающими глазами не только испытываемую ими жалость,
но и беспокойство, охватывающее их перед лицом гнева Господня.
«Domine, Domine, quis sustinebit?»
Инквизиция, которая в
этот период развивала активную деятельность против реформы,
возможно, могла бы сказать свое слово в ответ на этот вопрос. Будь
он ортодоксальным или нет, несомненно, что этот образ Страшного суда
одинаково мало соответствует христианскому представлению о нем.
Никогда палестинская ярость ревнивого Бога не выражалась так
жестоко, и в этой фреске, еще больше чем во фреске плафона,
Микеланджело выступает как человек Ветхого Завета, которого не
размягчило Евангелие.
Однако современников
художника шокировало вовсе не метафизическое значение этого
произведения, а, что гораздо тривиальнее, одна деталь, которая,
казалось бы, не должна вызывать удивления: все его персонажи были
обнаженными. Нет ничего более естественного, сказали бы мы, и даже
могла бы возникнуть смешная мысль: «Как будут одеты души в день
Страшного суда?» Как и во фресках плафона, Микеланджело не скрыл
здесь ни одной части человеческого тела. К тому же весь дух
композиции был настолько грозным, что было трудно себе представить,
как зрители, созерцая это ужасающее изображение вселенского
проклятия, могли оказаться настолько мелочными, что заметили
неприличие этих обнаженных тел.
Публика была этим
скандализована, скорее потому, что не понимала, как можно было бы
выразить неловкость, охватывавшую перед этой ужасно трагической
сценой, и тогда заговорили о непристойности, потому что не могли
точно определить какой-то иной элемент ереси в этой картине. Как бы
то ни было, в этом обвинении проявилось народное недовольство,
которое уже было робко выражено двадцать лет назад по поводу
плафона; но этот плафон никто никогда непристойным не считал. Нужно
было запрокинуть голову назад до боли в шее, чтобы заметить, что в
то время, как «Страшный суд» расстилался на заалтарной стене, его
неприлично обнаженные персонажи действовали перед глазами
проводившего службу священника и верующих, которые не могли их не
видеть. И тогда на сцене вновь появляется Пьетро Аретино. Как бы
это ни было парадоксально, именно этот сочинитель непристойных
стихов выступает в роли выразителя оскорблен-
226
ной морали, не
чувствуя иронии вмешательства автора Обманов. Самый большой
извращенец Италии занимает позицию против строгого и сурового
художника, каким был Микеланджело. Последний не преминул, однако,
отослать ему обещанный подарок, но Аретино, несомненно, счел его
недостаточным и недостойным себя или же слишком запоздавшим, чтобы
усмирить свой гнев и «справедливое» негодование.
Письмо, в котором этот
новоявленный моралист излагает нравоучения живописцу «Страшного
суда», являет собой чудо наглости и сарказма. Аретино был слишком
умен, чтобы принимать всерьез свою роль защитника добродетели,
поэтому от одной фразы к другой в нем кочует удовлетворенная и
ядовитая ирония, придающая вес его словам, которые он подбирает
так, чтобы как можно более жестоко ранить старого художника
ссылками на его дружеские отношения с юношами, не обойдя даже
Томмазо де Кавальери. Все это сопровождалось насмешливым цинизмом,
использовавшим все, вплоть до сплетен о деньгах, которые он якобы
присвоил, не работая над надгробием Юлия
II,
за которое ему щедро платили. Этот памятник клевете и лицемерию,
который в день удачно спровоцированного скандала получил адресат,
был во множестве экземпляров распространен при дворах и в светских
салонах в качестве специального выпуска одной газеты. Слишком смешно
было видеть, как этот бесстыдный развратник преподает урок
нравственности, чтобы не привести здесь этот странный документ:
«Господин, разглядывая полный эскиз всего вашего «Страшного суда»,
я кончил тем, что понял удивительное изящество Рафаэля в
обворожительной красоте этого творения. Именно поэтому я, как
крещеный христианин, устыдился той до сих пор запретной вольности,
на которую вы тем не менее пошли, выражая концепцию нашего
последнего дня, дышащую полным ощущением нашей самой истинной веры.
Итак, этот
Микеланджело, поражающий своей славой, этот Микеланджело, известный
своей осмотрительностью, этот всеми обожаемый Микеланджело пожелал
представить миру пример в равной степени безбожия в религии и
совершенства в живописи. Возможно ли, что вы, в силу своей
божественной сущности не считающий для себя достойным смешиваться
с людской толпой, осмелились совершить этот акт в самом большом
храме Божьем, на первом алтаре Иисуса, в самой величественной
часовне мира, там, где среди католических церемоний и молитв
исповедуются, созерцают Его тело, Его кровь, Его священную плоть
великие кардиналы Церкви, высокочтимые священники, и сам наместник
Христа?
227
Если бы не было
совершенно неслыханным делом рассматривать подобный сюжет с точки
зрения сходства, я похвастался бы благодушием, говоря о Нанна, как
я сделал это, противопоставляя осторожную мудрость вашей нескромной
совести. Потому что в вопросах чувственности и непристойности я
пользуюсь не намеками и не скабрезными словами, а целомудренным и
безупречным языком. Вы же, наоборот, в таком возвышенном
историческом сюжете раздеваете догола ангелов и святых, одних без
малейшей земной стыдливости, других лишая всякого небесного
облачения. Когда язычники ваяли свои скульптуры
— я имею в виду не
одетую Диану, а обнаженную Венеру, — они прикрывали ее рукой срамные
части ее тела, которые никогда не открывались для обозрения. Однако
некий христианин, предпочитающий искусство вере, ради запретного
зрелища удаляет декоративное прикрытие у мучеников и девственниц,
открывая для обозрения гениталии, так что даже в доме терпимости
закрыли бы глаза, чтобы этого не видеть. Ваша манера подходит для
изображения общественной бани, а не акта высшей справедливости.
Ваша порочность была
бы менее вызывающей, если бы вы, используя в живописи такие приемы,
старались уменьшить веру ближнего. Но и в этом случае ваша чудесная
смелость не должна оставаться безнаказанной, поскольку порождаемое
ею чудо убивает воздаваемую вам хвалу. Вы вызываете в нашей памяти
название тех стыдных вещей, которые изображаете у осужденных,
предаваемых огню, и у блаженных, озаренных солнечными лучами,
высмеивая тем самым стыдливость Флоренции, которая прикрывает
золотым листиком то, что должно быть скрыто у ее прекрасного
колосса. Но он-то стоит на площади, а не в священном храме.
Да простит вас Бог,
как и меня, рассуждающего так не из сожаления о том, что я не
получил от вас того, чего желал. Это было ваше дело, как выполнить
свое обязательство, посылая мне то, что вы обещали. Вы таким
образом успокоили бы ту зависть, которую могут использовать в свою
пользу только какие-нибудь Герарди и Томаи. Но на что могу надеяться
я, если того богатства, которое оставил вам папа Юлий для того,
чтобы его бренные останки были положены в памятник, который вы
должны были создать, оказалось недостаточно, чтобы вы смогли
сдержать свои обещания . Нет, дело тут вовсе не в вашей
неблагодарности и скупости, великий живописец, а лишь в доброте и
достоинстве обманутого верховного пастыря. Это Господь пожелал,
чтобы вечная слава папы Юлия свелась к его собственной оболочке для
вечной жизни в своей простоте вместо величественного творения в
виде мавзолея, который был бы
228
всем обязан вашему
стилю. Поскольку вы не выполнили своего обязательства по контракту,
вас обвиняют в краже. Но так как в чувствах набожного поклонения
души ваших великих клиентов нуждаются больше, чем в рвении вашей
кисти. Господь, который вдохновил Святость Павла
III,
как вдохновил и заповеди Блаженства Григория, предпочел очистить
Рим от великолепных статуй его идолов, дабы не умалить фактом их
присутствия уважения, достойного смиренных образов святых...»
И далее следует
главный упрек в том, что скульптор не последовал недавним советам, в
которых проявляется вся злобность сатирика, не принятого художником
всерьез:
«Наконец, если бы вы
прислушались к моему совету в отношении изображения Вселенной, ада
и рая, воспользовались бы присланным вам мною эскизом, а также
примером и уроком моего письма, удостоившегося внимания нашего века,
я позволяю себе сказать, что об этом никто бы не пожалел».
Насмешливый
постскриптум, завершавший это «обличительное» послание подобно
тому, как если бы добродетельный учитель, заканчивая свои уроки,
показывал язык плохому ученику, с недвусмысленной угрозой новых
санкций в случае, если соответствующий подарок не умиротворит его
уязвленное целомудрие, гласил:
«Теперь, когда я
несколько разрядил свой гнев, вызванный вашей злобностью, которой вы
отплатили мне за преданность и на которую я не мог вам не указать, я
полагаю, что если вы настояны на вине, то и я не на воде; забудьте
об этом письме, как и обо мне, и покоритесь, ведь я человек,
которому отвечают даже короли и императоры».
Неизвестно, ответил ли
Микеланджело. Обвинение в аморальности продолжало свое шествие, и
даже через пятнадцать лет после завершения этой фрески папа Павел
IV,
ставший преемником Павла
III,
пожелал ее полностью уничтожить. Он столкнулся с протестом
Микеланджело, а также других многочисленных художников, считавших
это произведение чудом современного искусства и не перестававших на
нем учиться. В самом деле, если плафон Сикстинской капеллы был
предвестником барокко, то Страшный суд является его самым
совершенным, наиболее полным стилистическим воплощением. Весь
XVII
век будет жить этим наследием и никогда не превзойдет этого успеха.
Увы, мы не можем
по-настоящему оценить блестящего великолепия этого
произведения в его первоначальном состоянии: копия Марчелло
Венусти дает нам лишь представление о его идее. Если ущерба от
состояния атмосферы, сделавшего неузнаваемыми фрески Капеллы
Паолины, за
229
работу над которыми
немедленно принимается Микеланджело, Страшному суду удалось
избежать, то постоянные нападки чрезмерно стыдливых критиков
принесли этому произведению куда больше вреда, чем плесень, влага и
разрушение стен. Несколько пап активно портили этот шедевр.
Хотя, к своему
сожалению, папа Павел
IV
и отверг мысль об уничтожении всей композиции целиком, от ее
«улучшения» он не воздержался. Для этого он пригласил одного весьма
посредственного художника Даниеля да Вольтерру и поручил ему одеть
ее персонажей. Обессмертивший себя своим усердием, с которым одевал
эти обнаженные фигуры, так сильно шокировавшие Аретино, больше чем
любое из его оригинальных произведений, этот живописец стал
известен потомству под прозвищем Брагетон.
Микеланджело был
вынужден смотреть, не имея возможности вмешаться, на то, как
Брагетон с подчеркнутым рвением закрашивал кистью чудесные
обнаженные тела ангелов и осужденных. Можно себе представить
горькую усмешку, с которой он созерцал это осквернение, — усмешку
человека с содранной кожей, чьи муки еще не кончились и
понимающего, что его ждут еще многие страдания из-за глупости и
злобности людей.
* * *
Никогда и никакой
художник не создавал такого трагического образа Страшного суда,
такой глубоко религиозной картины, как эта. Здесь не остается ничего
от того идиллического восприятия, с которым флорентийцы и сиенцы
эпохи Ренессанса изображали когорты избранных, вступающих в рай,
где их ласково встречали ангелы, тогда как совершенно невероятные и
слишком смешные, чтобы ужасать своим видом, дьяволы тащили в ад свои
жертвы. При этом избранных было больше, чем осужденных. Несмотря на
инвективы предсказателей, люди утешались тем, что если ад и
существовал, то он, несомненно, был пуст, так как милосердие Божие
слишком велико, чтобы осуждать людей на вечные муки. Сам Лука
Синьорелли в своих орвьетских фресках остается достаточно верным
этой средневековой схеме, где дьяволов изображают актеры в
отвратительных комических масках, а сам ад — это декорация,
написанная по сцене мистерий.
Микеланджело же
изображает только порог ада, и демоны у него скорее человечны, чем
чудовищны, иначе говоря, они более убедительны и опасны, чем
гротескные черти Ор-
230
каньи или Фра
Анджелико. Приятный квиетизм абсолютно неприемлем для глубоко
янсенистской души этого живописца, для которого религия была всегда
суровой и грозной, не принимавшей никакой мягкости веры и
представлявшей себе Бога в образе неумолимого и разгневанного
судии. Никакой нежности католицизма здесь не было. Он не подходит к
Мадонне с сердечной открытостью, потому что она остается серьезной,
отстраненной, суровой, таинственной, как сивиллы. Если он
изображает Св. Матфея, то в виде атлета, извивающегося от судорог в
объятиях какого-то кошмара, в отчаянии старающегося освободиться от
давящего его камня, который его не отпустит.
Языческая ипостась
Микеланджело исчезла. Его мысль все больше и больше склоняется к
пылкой религиозности, которая проявляется как в его поэмах, так и в
скульптурах. Греческая греза окончательно стерлась. Восхваление
Бога, мучительные вопли, мольбы заменяют в его сонетах экзальтацию
физической красоты и чувственной радости. Придя к своего рода
стоическому отчаянию, которое заставляет его с любовью смотреть на
Марка Аврелия, недавно открытую античную статую которого он
поднимает на постамент, к отчаянию, которое воплощается в фигурах
надгробий Медичи, он идет дальше и приходит к пессимизму
Страшного суда. Он может избежать этого упадка духом только
возвращаясь к менее разочаровывающей концепции христианской веры.
Познав последовательно оба аспекта язычества — гедонизм призыва
«торопись наслаждаться» с невинностью его чувственности и
равнодушием к греху — и другой, трагический и разочарованный лик
этой религии, полный мрачного пессимизма, что знаменует собой конец
собственно язычества и подготовку на благоприятной почве расцвет
этой христианской веры, он наконец встретился с Богом из Библии,
Творцом Бытия и Судией Страшного суда. Теперь он обгонит стадию
дохристианского иудаизма, примкнет к евангельскому Христу,
которого, кроме незавершенной им и законченной Урбино статуи (но
она его не интересовала и является малоубедительной), он всегда
показывает в образе страдающего и страждущего Бога, мертвого Бога из
вариантов Пьеты, который, однако, содержит в себе элемент
надежды. Идея спасения, которая отсутствует в Страшном суде,
проникает в его жизнь и в его поэтическое творчество под
влиянием той, которая теперь разделит с Кавальери привязанность
старого художника и с кем он обретет самую прекрасную, самую
счастливую из душевных дружб, — с Витторией Колонна.
231