Глава семнадцатая
ДУШЕВНАЯ ДРУЖБА
Впервые среди
неизвестных женщин юности — и старости — в жизнь Микеланджело
входит женщина с лицом и именем.
Лицо это не красиво.
Писатели того периода слишком много сказали нам о целомудрии
Виттории Колонна, о ее уме и о ее таланте, чтобы не дать понять, что
она вовсе не была красивой. Но она выглядела очень благородно и
достойно, и все современники единодушно ее хвалили. Это
компенсировало отсутствовавшую физическую привлекательность.
Она принадлежала к
самой знаменитой римской семье, была дочерью князя Фабрицио Колонны
и Аньесы ди Монтефельтро, которая сама была дочерью герцога Федериго
д'Урбино. Когда Виттории исполнилось семнадцать лет, ее выдали замуж
за Ферранте Франческе д'Авалоса маркиза Пескара, пользовавшегося
репутацией отважного испанского генерала и неверного супруга. Чем
больше он ее обманывал, тем больше она его любила, а когда
блистательный Франческо пал смертью храбрых в сражении при Павии,
она замкнулась в вечной печали вдовства, которую, казалось, ничто не
могло утешить.
Поскольку в год смерти
мужа ей едва исполнилось тридцать лет, она искала утешение и
радость, в которых ей отказал брак, в поэзии и религии. У нее даже
было желание уйти в монастырь, но папа ей это запретил, и она
удовольствовалась тем, что повела полумонашескую жизнь на окраине
территории монастыря, стала писать религиозные поэмы, навеваемые
общепризнанной возвышенностью ее души. Талант и положение в свете
скоро принесли ей славу писательницы в литературных кругах ее
времени.
Она переписывалась с
выдающимися умами за границей и часто принимала в небольшом саду,
почти монастырском уединении Монте Кавалло избранный круг художников
и эрудитов. У нее собиралось все то, что в Риме считалось самым
выдающимся обществом. Там можно было увидеть изысканного гуманиста
Пьетро Бембо, секретаря Льва
X
и друга Катерины Корнаро, который опишет в Асолани радости
сельского уединения несчастной королевы Кипра, высланной со своего
острова, лишенной королевства и искавшей утешения после таких
ударов судьбы. Здесь мелькало треугольное лицо Бернардо Довици,
кардинала Бибьена, с маленьким поджатым ртом, рядом с благородной
фигурой Бембо. отличавшимся авторитетом и умом. Завсегдатаем ее
232
салона был и гуманист
Паоло Джово, а также Бальдассаре Кастильоне, тонкий автор трактата о
Льстеце; наконец, среди этих светских людей толкались несколько
прелатов.
Все выдающиеся
личности, бывавшие в Риме, все известные иностранные художники
приезжали с визитом к маркизе Пескара. Португальский живописец
Франциско да Оланда, участвовавший в сборищах Монте Кавалло, а также
в небольших воскресных кружках в галерее церкви Св. Сильвестра в
Витербо, был настолько очарован учеными беседами, на которых
присутствовал, что стал записывать их в свою записную книжку, а
потом опубликовал эти записки в наставление современникам и
потомству. Его воспоминания чрезвычайно интересны, потому что
показывают, каков был тон беседы в доме Виттории Колонна, сохраняя
при этом всю живость и свежесть формы «репортажа», что также ценно.
«В веренице дней,
которые я провел таким образом в этой столице, был один —
воскресенье, когда я отправился по своему обыкновению к мессиру
Лактансу Толомеи, который подружил меня с Микеланджело через
секретаря папы мессира Блазио. Этот мессир Лактанс был серьезной
личностью, пользовавшейся уважением за благородство чувств и по
рождению (поскольку был племянником кардинала Синны), а также и
из-за своего возраста и нравов. В его доме сказали, что он поручил
передать мне, что находится в Монте Кавалло, в церкви Св.
Сильвестра, с г-жой маркизой де Пескара на чтении апостольских
посланий Св. Павла. И я отправился в Монте Кавалло. Г-жа Виттория
Колонна, маркиза де Пескара, сестра синьора Асканьо Колонны, — одна
из самых выдающихся дам Италии и Европы, а значит, и всего мира...
Усадив меня, она по окончании чтения повернулась ко мне и
проговорила: "Нужно уметь сдавать тому, кто умеет быть
признательным, тем более что у меня останется столько же после
того, как я сдам, сколько у Франсуа Голландского после того, как он
получит. Хола, послушай, сходи к Микеланджело и скажи ему, что мы с
мессиром Лактансом в часовне, где прохладно, что церковь закрыта, а
здесь очень приятно. Спроси его, не захочет ли он прийти, чтобы
потерять часть дня в нашем обществе, потому что с ним мы больше
выиграем. Но не говори ему, что здесь испанец Франсуа Голландский".
Через несколько проведенных в молчании минут мы услышали стук в
дверь. Каждый из нас боялся, что не увидит Микеланджело, который жил
у подножия Монте Кавалло, но к моему большому удовольствию, случаю
было угодно, чтобы его встретили у церкви Св. Сильвестра идущим в
Термес. Он шел по Эсквилинской до-
233
роге, разговаривая со
своим краскотером Урбино, оказался очень удачно захваченным врасплох
и не смог избежать нашего общества. В дверь стучался именно он...»
Диалог, который тогда
завязался между Микеланджело и маркизой при уважительном молчании
присутствовавших, был тем самым знаменитым, в ходе которого художник
выносит свое суждение о фламандской живописи и с эстетической
точки зрения, и в особенности, если можно так выразиться, с точки
зрения духовного содержания, поскольку в этой части Виттория Колонна
требует более подробных разъяснений, «потому что она кажется мне
более набожной, чем это свойственно итальянскому характеру». Таким
образом, этот воскресный разговор, как и следовало ожидать,
сосредоточился на религиозных проблемах, которые так занимали
маркизу.
«Фламандская живопись,
— отвечал Микеланджело, — обычно будет нравиться любому набожному
человеку больше, чем любая итальянская. Последняя никогда не
вызовет у него слез, тогда как фламандская заставит их литься
ручьем, и не из-за выразительности или из-за других достоинств этой
живописи, а просто из-за чувствительности этого набожного человека.
Фламандская живопись покажется прекрасной женщинам, в особенности в
возрасте или очень юным, а также монахам, монахиням и некоторым
дворянам, глухим к истинной гармонии. Во Фландрии картины пишут
главным образом для того, чтобы обмануть внешний вид либо
предметов, которые вас очаровывают, либо существ, о которых вы не
можете говорить дурно, например о святых или пророках. Обычно это
одежда, какие-нибудь лачуги, очень зеленые поля в тени деревьев,
реки и мосты, все то, что называют пейзажами; и там и здесь много
фигур. Хотя в глазах некоторых это выглядит красиво, в
действительности в этом нет ни интеллекта, ни искусства, ни
пропорций, ни симметрии, ни заботы о выборе и никакого величия.
Наконец, эта живопись бесплотна и лишена энергии, и все же в других
местах картины пишут еще хуже, чем во Фландрии. Если я говорю так
плохо о фламандской живописи, это не значит, что она вся плохая, но
она стремится довести до совершенства столько вещей, из которых
одной хватило бы по своему значению, что ни одна не оказывается
выполненной удовлетворительно. Только произведения, которые пишут в
Италии, можно назвать истинной живописью, и именно поэтому хорошую
живопись называют итальянской... Хорошая живопись набожна как
таковая, потому что у мудрых ничто не возвышает больше душу и не
приводит ее к набожности,
234
как трудность
доведения до совершенства, которое приближается к Богу и сливается
с ним. Но хорошая живопись — это лишь копия Его совершенства, тень
Его кисти, некая музыка, мелодия, и лишь очень живой ум может
почувствовать эту трудность. Вот почему очень редко и очень
немногие могут достигать этого совершенства и умеют делать эту
живопись». От великого творца нельзя требовать, чтобы он
одновременно был и хорошим критиком искусства. Микеланджело,
который был так несправедлив к Рафаэлю и Тициану, не лучше понимает
и Мемлинга, Рогира ван дер Вейдена, Гуго ван дер Гуса или Герарда
Давида. Нетрудно себе представить, с каким тайным раздражением
Франциско да Оланде пришлось выслушать такую общую оценку
нидерландских живописцев, если, конечно, он не был подвержен
ослеплению, заставлявшему Микеланджело говорить о том, что нет
хорошей живописи, кроме итальянской.
Мы приводим здесь
сказанное выше не для того, чтобы изложить мнение художника о
творчестве его северных собратьев, а исключительно, чтобы показать,
о чем и как беседовали в доме Виттории Колонна.
Маркиза Пескара и
живописец Сикстинской капеллы были созданы друг для друга. С момента
встречи с нею Микеланджело охватила неистовая страсть к ней,
которая, вероятно, не была чувственной, потому что этой даме было
уже сорок шесть лет и она вовсе не блистала красотой, той физической
красотой, к которой художник всегда будет чувствителен. Но
существует и еще одна красота, которую он также умел ценить, —
красота души, и его соблазнило именно это качество Виттории
Колонна. Наконец, возможно, она нравилась ему и физически.
Существует рисунок Микеланджело, в котором традиционно видят
портрет Виттории Колонна и на обороте которого написан сонет,
адресованный маркизе Пескара. Изображенная на нем женщина довольно
похожа на женщин, которых пишет Микеланджело, и тип которых, по всей
вероятности, является для него идеалом женщины. Подобно тому как
свой идеал мужской красоты он нашел в юном Кавальери, поскольку тот
был похож на
ignudi,
написанных
еще до того, как Кавальери появился на свет. Возможно, он встретил
воплощенный в Виттории Колонна тот женский архетип, о котором мечтал
и который изображал в библейских женщинах.
Каким бы ни было
взаимное чувство в сердцах этих двух друзей, их дружба была лишь
душевной.
Целомудренная
строгость и суровое вдовство Виттории Колонна, как и различие их
положений, не допускали иной
235
связи, кроме духовной.
Но поэтессу и живописца роднило слишком многое, чтобы плотский союз
мог что-то добавить к их дружбе. Если удовольствия, которые
Микеланджело вкуеаал рядом со своей новой подругой, были, таким
образом, исключительно духовными и сердечными, это не мешало ему
искать более материальных наслаждений у менее целомудренных и менее
изысканных женщин. Он не довольствуется благоговейными сонетами,
адресуемыми маркизе Пескара; цикл гораздо более светских поэм,
посвященных Прекрасной и жестокой Даме, пишется одновременно
с колоннским циклом, который не ослабляет и вдохновения,
возбуждаемого страстью к Кавальери. Порой случается, что трудно
определить, кому же предназначаются некоторые сонеты: благородной и
набожной даме, юному красавцу или же грациозной незнакомке... Но
кому дано знать все тайны чувства и сердца?!
Взаимное восхищение,
общность чувств во всем, что касается искусства и религии, а также
тот факт, что тесная интимность между этими двумя выдающимися
людьми казалась вполне естественной, вероятно, и составляют все то,
что называют связью между Микеланджело и Витторией Колонна. Этот
довольно нелюдимый человек становился до того общительным, что часто
встречался в ее доме с иностранцами и со светскими людьми, и она со
своей стороны гордилась тем, что этот неприступный художник
соглашался приходить из своего одиночества к ней, в галерею церкви
Св. Сильвестра. В вопросах религии этот старый последователь
Савонаролы и благородная дама, подруга Оккино и Садоле, были в
полном согласии. Оба в равной степени желали реформы, очевидно,
менее абсолютной, чем та, которая только что была проведена в
северных странах, но которую давно считали необходимой лучшие умы
Италии. Ее связи с иностранными протестантами и слух о том, что ее
салон посещали духовные лица, подозреваемые в связях с инквизицией,
привлекали внимание к маркизе Пескара. Беседы, в которых
Микеланджело находил такое удовольствие, хотя редко наслаждался
болтовней, внезапно прекратились в день, когда в дом Виттории
Колонна пришла полиция с обыском.
Стали известны ее
связи с реформаторами, и она казалась явно скомпрометированной,
когда ее друг Оккино, имевший большое влияние на маркизу, внезапно
уехал в Женеву, где обратился в протестантство. Виттории Колонна
пришлось передать инквизиции бумаги, доверенные ей Оккино, и
наполовину из-за примененных к ней полицей-
236
ских мер, наполовину
из осторожности, потому что кардинал Караффа, чрезвычайно
враждебный к еретикам, относился с недоверием и к ней, она ушла в
монастырь Витербо, к своему духовнику кардиналу Реджинальду Поле.
Беседы двух друзей
заменила переписка, полная знаков привязанности и восхищения,
которая, разумеется, не могла заменить покинутому художнику той
теплой и прекрасной близости, в которой расцветало его сердце.
Разлученные, они теперь меньше обменивались посланиями, которые
никогда не были достаточно длинными, чтобы могли высказать друг
другу все, что хотелось, а кроме того, они оба не позволяли себе
тратить на это слишком много времени, которое отрывали от исполнения
обязанностей, определявшихся их положением. Она посылала ему
религиозные сонеты, он отвечал на это поэмами и рисунками, так что
душевная связь, уже существовавшая между ними, укреплялась
взаимными советами, словами ободрения и похвалы. Виттория Колонна
умела писать такие слова, которые могли одновременно и еще более
растрогать и ободрить ее старого друга.
Великолепный мэтр
Микеланджело, ваша слава, которую приносят вам ваши добродетели, так
велика, что я, возможно, никогда бы не поверила в то, чтобы
каким-то образом можно было стать на время смертной, если бы в ваше
сердце не проник этот божественный свет, который доказал нам, что
такая долгая земная слава от этого не менее подвержена смерти. Таким
образом, созерцая на ваших картинах доброту Того, кто создал вас
уникальным мастером, вы узнаете, что своими писаниями, уже почти
мертвыми, я воздаю благодарность только Господу, потому что,
описывая их, грешу перед ним меньше, тем более что теперь не делаю
этого на досуге. Прошу вас принять это мое желание как залог моих
будущих произведений...
И Микеланджело
отвечает экзальтированными строфами, в которых, как кажется, слышен
голос влюбленного, но все чувства у него, в том числе и сама дружба,
доведены до крайней степени страстности.
Нет никого, о Женщина,
кто мог бы подняться до твоего сверкающего нимба, если бы к нему не
пришли на помощь твое смирение и твоя учтивость, так долог и
изнурителен этот путь. Расстояние между нами неуклонно
увеличивается, мое мужество слабеет, я начинаю задыхаться на
полпути.
Да парит твоя красота,
несмотря ни на что, в высших сферах, потому что именно при этом она
очаровывает влюбленное сердце, жадное до всего редкого и
возвышенного. Но
237
чтобы я смог
насладиться твоим расположением, умоляю тебя, спустись ко мне. Я
нахожу удовольствие в мыслях о том, что твое проницательное
пренебрежение прощает мои грех, состоящий в смиренной любви и в
ненависти за то, что ты так далеко от меня.
Вдове Франческо
д'Авалоса, должно быть, было приятно слышать похвалу о ее красоте, о
чем она от других никогда не слышала и до которой было так мало дела
ее мужу. Даже самые суровые души вовсе не раздражает, когда им
приписывают какие-то плотские прелести. И Виттория Колонна умела
быть благодарна художнику за воспевание ее, как если бы она была
молодой и красивой женщиной, хотя в действительности вовсе не была
ею, несмотря на все другие достоинства.
Будь ты рядом или
далеко, мои глаза всегда могут созерцать твое прекрасное лицо там,
где тебе угодно показаться. Но моим ногам запрещено, о, Женщина,
перенестись к тебе, как и рукам, и ладоням. Душа, чистый и свободный
ум могут с помощью глаз возвыситься до твоего великолепия, но
любовь, какой бы пылкой она ни была, не дает такой привилегии
человеческому телу, грубому и смертному.
Лишенная крыльев, она
неспособна следовать полету ангела и может являться только через
видение.
Умоляю тебя, если твое
могущество в небе равно тому, которым ты обладаешь здесь, на земле,
сделай так, чтобы все мое тело превратилось в один-единственный
глаз, чтобы во мне больше не оставалось ни единого атома, который не
мог бы наслаждаться тобою.
В монастырском
уединении Витербо, где Виттория Колонна предоставляла обеспокоенным
теологам неопровержимые свидетельства своей ортодоксальности,
подобные поэмы навевали ей воспоминания об атмосфере бесед в Монте
Кавалло. Если Микеланджело имел счастье встретить в ней такую
женщину, какие ему нравились, то есть с мужскими характером и умом
и одновременно чрезвычайно тонкую, — а может быть, и напоминавшую
физическую ипостась мужчины, — то маркиза Пескара наслаждалась этой
дружбой, как одним из чудесных даров, способным смягчить горечь ее
изгнания. Для знатной римской патрицианки, гордившейся древней
славой своей семьи, было ужасно оскорбительно чувствовать себя
скрыто наказанной, как монахиня, которой угрожает религиозное
заблуждение. Несмотря на склонность, которую она могла иметь к
реформе, к той реформе, за которую ратовал Савонарола прежде, чем ее
стал проповедовать Мартин Лютер, она оставалась верной и
238
строгой католичкой.
Она не последовала заблуждениям Ок-кино, хотя ее привязанность к
этому старому другу делала ее чувствительной ко всему тому, что было
пылкого и благородного в его «вероотступничестве». Инквизиция не
находила ни малейшего следа греха в его духовных сонетах,
великолепный переплетенный экземпляр которых она послала из Витербо
своему дорогому Микеланджело. В их письмах, как и в разговорах, не
было ничего, что вплотную касалось бы доктрины Церкви. Виттория
Колонна так истово относилась ко всем службам, во время которых
молилась вместе с монахинями, что даже испытывала угрызения совести,
когда письма отнимали время у молитвы.
Я думаю, что если бы
мы с вами продолжили переписку согласно моему обязательству и вашей
учтивости, мне следовало бы отказаться от часовни Св. Екатерины,
где я не смогу находиться в обычные часы в обществе этих добрых
Сестер, и чтобы вы также оставили капеллу Св. Павла, где с утра до
вечера, весь день напролет, не можете продолжать приятную беседу с
вашими картинами, которую они поддерживают с вами с такой же
естественностью, как я сама с окружающими меня живыми людьми.
«Приятная беседа», на
которую намекает Виттория Колонна, в действительности была
рукопашной схваткой с одним из самых патетических и самых трудных
произведений, которые когда-либо создал Микеланджело. Если бы
разрушения, вызванные погодными условиями и переписываниями, не
исказили их самым беспощадным образом, мы должны были бы считать
фрески капеллы Паолины, о которых идет речь в этих письмах и над
которыми Микеланджело тогда работал, одним из его самых главных и
самых значительных творений. В самом деле, мы видим в них драму в
чистом виде, уже предвещавшую Страшный суд, а еще раньше —
плафон Сикстинской капеллы. Композиция, представляющая обращение
Св. Павла, являет собой настоящий взрыв патетических движений. Дикое
падение лошади в пропасть, подчеркивающее барочную сторону
пространственности, уже ярко проявившейся в его предыдущих
произведениях, группы, неистово расходящиеся по сторонам,
акцентируют это необыкновенное впечатление взрывного вихря,
которое вызывает произведение в целом. В небе царит все то же
неистовство бури, Христос пикирует к земле, как хищная птица на
добычу, с вытянутыми по вертикали руками, нацеленными прямо на
голову Св. Павла, тогда как вокруг него вьются группы ангелов, как
птицы, на лету подхваченные ветром. В этом в высшей степени
динамичном
239
творении присутствует
атмосфера духовного катаклизма, воздействующая на персонажей
неистовой материальной силой, причем волнение выражается в меньшей
степени жестом персонажа, нежели сотрясающим его вихрем воздуха и
выражающим таким образом внутреннее потрясение. В дополнение ко
всему все эти турбулентные потоки скомпенсированы и уравновешены с
восхитительным искусством.
Компоновка фрески,
изображающей распятие Св. Петра, более статична, но выражает большую
напряженность и дикую жестокость. Представленные группы персонажей
действуют как очаги сил. Пейзаж отмечен слабой холмистостью, без
явной локализации того, что сцена происходит в Риме. Кругом
безводная страна, скалистая и пустынная. Круговые вихри,
определявшие композицию обращения Св. Павла, здесь заменены строгой
архитектурой наклонных и вертикальных линий, разделяющих
пространство по глубине на несколько полей, одновременно являющихся
силовыми полями. Сила здесь более собранная, более
концентрированная, чем в Страшном суде или в плафоне
Сикстинской капеллы, она таит в себе взрывной потенциал, заряд
энергии, которые, возможно, не имеют себе равных во всем творчестве
Микеланджело. Что касается самого Св. Петра, то это пораженный
молнией Титан, колосс, закованный в цепи, Прометей, прикованный к
скале, восходящий к фигуре Моисея, психологически ее дополняющий и
завершающий.
Предельно занятый этой
работой, завершения которой нетерпеливо требовал папа Павел
III,
Микеланджело урывал от времени на эту работу часы, чтобы писать для
Виттории Колонна, к сожалению, утерянное ныне произведение,
которое, судя по оставшимся рисункам, имело духовное значение,
характеризовавшее религиозные чувства, разделявшиеся обоими
друзьями. Читая сонеты маркизы Пескара, можно заметить, что она
больше склонялась, если можно так говорить, к концепции прощения,
которая станет впоследствии скорее концепцией Янсения, нежели
Мартина Лютера (которого соблазнил Оккам). И тогда вовсе не придется
удивляться тому, что Христос на кресте, которого Микеланджело для
нее пишет, по своему характеру удивительно янсенистский, со
сведенными и воздетыми вертикально к небу руками. Так по крайней
мере выглядит рисунок, хранящийся в Лувре.
Принимая это
произведение, в которое он вложил всю свою веру и всю свою любовь,
Виттория Колонна, решившая наконец пропустить всего одну службу в
монастыре, пишет художнику о своей радости и восхищении:
240
Ваши великолепные
произведения возбуждают целую бурю суждений у всех, кто их видит.
Желая, чтобы вы продолжили этот опыт, я попросила вас распространить
вашу доброту на другие прекрасные вещи и теперь вижу, что эти
пожелания осуществляются. Я со всей силой своей верой просила Бога,
чтобы он ниспослал вам сверхъестественную милость и сподобил
написать Христа. И теперь я увидела это произведение, такое
восхитительное, что оно во всех отношениях превосходит все те вещи,
которых я могла от вас ожидать. Моя душа, оживленная вашими
собственными чудесами, желала того, что теперь я вижу великолепно
исполненным, и в присутствии этого совершенства нельзя ни желать
большего, ни даже отваживаться на это. Я должна вам сказать, что
мне очень нравится, что ангел справа самый красивый, потому что это
Михаил, и он поместит Микеланджело справа от Господа в последний
день. Думая обо всем этом, я не знаю, могу ли я послужить вам
лучше, чем моля этого кроткого Христа, которого вы так хорошо, так
совершенно написали, и чем моля вас самого считать меня безраздельно
и навсегда вашей.
Пока Микеланджело
писал, а Виттория Колонна молилась, враги Виттории действовали.
Павел
III,
который принадлежал семейству Фарнезе, а значит, к линии,
традиционно враждебной той, от которой происходила маркиза
Пескара, решил сломить сопротивление своих врагов и конфисковал их
собственность. После этого уже не было никакой опасности в том,
чтобы позволить набожной вдове вернуться в Рим, где она найдет лишь
руины своего прежнего великолепия. Ее друзья, опасаясь впасть в
немилость заодно с нею, отвернулись от нее, так что когда она
возвратилась в свой небольшой дворец в Монте Кавалло, от блестящей
толпы эрудитов, когда-то его заполнявших, остались только
Микеланджело да несколько оставшихся верными ей друзей.
Этот удар по ее
гордости завершил разрушение ее здоровья. Она угасла всего через
три года после возвращения в Рим, утешаемая в последние дни
кардиналом Поле, который был ее наставником и духовником. Был там и
Микеланджело, с громадной болью смотревший на то, как
прогрессировала болезнь, гасившая свет этого ума, который он так
любил, отнимая последние силы у этого тела, которого он, возможно,
желал.
И только после ее
смерти он осмелился исповедаться в этом таком целомудренном желании,
признавшись Кондиви, что в этом мире он не испытал более мучительной
боли, чем дав уйти этой жизни, не поцеловав ей ни лоб, ни лицо,
241
а только руку. «
Она меня очень любила, и я отвечал ей взаимностью, — пишет он
Франческо Фаттучи. — Смерть отняла у меня большого друга».
Большой друг!
Вот кем она для
него была. Таков был тот ее образ, который он хотел сохранить в
своей памяти. Таково было ощущение, которое оставалось в нем после
того, как смерть разрушила плотскую привлекательность, страсть
чувств. Остается тишина, спокойная радость дружбы. Большой друг...
Когда та, что была
причиной моих многочисленных вздохов, ушла из мира, от моих глаз, от
самой себя, природа, которая сочла нас достойными обладать ею,
устыдилась, а те, кто были свидетелями этого, облились слезами. Но
пусть сегодня смерть не хвастается, как она это делает с другими,
тем, что погасила это солнце из солнц, потому что она сражена
Любовью, которая вернула ей жизнь на земле и в небе среди других
святых.
Неправедная и
преступная смерть думала, что задушит эхо ее добродетелей и
затуманит сияние ее души.
Но ее произведения
вызывают обратный эффект, озаряя ее образ ярким светом жизни,
которой не дано было ей на земле; своею смертью она завоевала себе
достойное место на небе.
Для старого художника,
лишившегося прекрасной подруги, пребывание в Риме стало
невыносимым. Не к кому больше идти в сад Монте Кавалло, нет больше
долгих бесед в галерее церкви Св. Сильвестра. Вокруг него опускается
безмолвие, более тяжкое, чем когда-либо испытанное им в своей
жизни. Он отстраняет равнодушной рукой мимолетные интрижки, которым,
неисправимый поклонник красоты, еще предавался, пылкий и наивный,
как школьник. Ничто теперь его не занимает, кроме этой тени, что
постоянно рядом, кроме эха мертвого голоса, отражения улыбки,
воспоминания о руке, нежно опиравшейся на его руку. И грызет
сожаление о том, что так ни разу и не поцеловал эти губы...
Он хочет покинуть Рим,
но не для того, чтобы все забыть, потому что образ Виттории Колонна
наполняет его память радостью и мукой, а только чтобы не видеть этой
пустой декорации, этого сада, этой прохладной часовни, где они
говорили об искусстве и о религии, — которые лишь кричат о ее
отсутствии и о наступившей пустоте. Не отправиться ли ему во
Францию? Его уже давно приглашает туда Франсуа
I.
Еще когда интриги Малатесты Бальони вынудили начальника укреплений
бежать из Флоренции, французский король нетерпеливо ожидал его в
Париже. У одного банкира были депонированы деньги на поездку. Пусть
он
242
поторопится... Монарх,
привлекший и удержавший во Франции Леонардо да Винчи, собравший
вокруг себя живописцев, теперь украшающих Фонтенбло, хотел
заполучить и величайшего скульптора Италии.
В один прекрасный день
Приматрис, назначенный аббатом церкви Св. Мартина в Труа и кроме
своего жалованья живописца получавший приличный доход от своего
прихода, приехал в Рим с «посольством» к Микеланджело. Он от имени
короля просил разрешения снять слепки Христа, Минервы и Пьеты в
соборе Св. Петра. Но главной целью его приезда было возобновление
предложений и обещаний, сделанных ранее.
Хотя соблазн и был
велик, Микеланджело, уже однажды отвергнувший это предложение, когда
жил изгнанником в Венеции, снова от него отказался. Он хотел уехать
из Рима, который был для него полон мучительных воспоминаний, но
мысль о возможности покинуть эти места печалила его больше, чем
увлекала перспектива отъезда. Он понимал, что вдали от Италии для
его старой души флорентийца любое место будет ссылкой, даже
блестящий французский двор. Он весьма любезно предложил выполнить
для Франциска
I
любые работы, которые тот пожелает, но не уезжая из Рима. «Я уже
стар и еще несколько месяцев должен работать для папы Павла». И
добродушно добавляет — если смерть не позволит ему выполнить «что-то
в мраморе, в бронзе или написать какую-нибудь картину», он сделает
это в ином мире, что выглядело, разумеется, достаточно забавно. И я
думаю, что Франсуа
I
с тонкой улыбкой прочел это наивное обещание: «Если бы кто-то мог
ваять или писать картины в загробной жизни, я никогда не умер бы в
королевстве, в котором люди больше не старятся».
Может быть, поехать в
Компостелло, куда он уже давно собирался, чтобы возблагодарить этим
паломничеством Св. Иакова, излечившего его от серьезной болезни? Все
что угодно, только не оставаться в Риме, чтобы не «впасть в
оцепенение спячки, как какой-нибудь бездельник». Но опять в момент
отъезда он колеблется, взвешивает все за и против такого
путешествия. Не увезет ли он свою муку с собой? Сможет ли забыть
ушедшую подругу с исчезновением из глаз городских стен? Нет, тщетно
было бы пытаться бежать от страдания, потому что оно не
подкарауливает нас извне, а гнездится в самой глубине нашего
существа, в самой основе нашего сердца. Чтобы освободиться от него,
нужно бежать от самого себя, и именно в этом смысл отчаянного вопля
в конце одной из его поэм: «Сделай так, чтобы я никогда не
вернулся к самому себе!»
243
Он слишком хорошо
понимает, что его ждет в себе самом. Горечь старости. Сожаление об
утекшем времени. Угрызения совести из-за совершенных грехов. Ужас
перед смертью, которая отняла у него лучшего друга, а, может быть,
завтра придет за ним самим. И наконец, это тяжкое одиночество,
которое ложится на него тяжелым бременем и уже готово раздавить его
на куски всем своим весом.