Проект Belpaese2000             BIBLIO ITALIA   Библиотека итальянской литературы

 

Home Biblio Italia Язык Перевод Италия Политика Живопись Кино Музыка Театр Гостевая

Джузеппе Томази ди Лампедуза

ГЕПАРД

Лампедуза Томази Дж. ди

Гепард: Роман/Пер. с ит. Е.Дмитриевой; предисл. Е.Солоновича - М.: Иностранка: 2006. - 335 с.

© Giangiacomo Feltrinelli Editore Milano, 1969, 1974, 2002, 2006

 

ОРИГИНАЛ

Часть первая

Май 1860

 

Nunc et in hora mortis nostrae.Amen1. Ежевечернее чтение Розария заверши­лось. В течение получаса ровный голос князя напоминал Скорбные Тайны, и в течение получаса ему приглушенно вторил хор дру­гих голосов, сплетаясь в волнистую ткань, на кото­рой золотыми цветами выделялись особенные сло­ва — любовь, непорочность, смерть. На то время, пока звучал этот нестройный хор, зал в стиле ро­коко, казалось, преобразился: даже попугаи, распу­стившие свои радужные крылья на обитых шелком стенах, выглядели притихшими, а Мария Магдали­на в простенке между окнами из светловолосой, по­груженной в смутные мечтания красавицы, какой она была всегда, превратилась в кающуюся греш­ницу.

1      Ныне и в час нашей смерти (лат.). (Здесь и далее прим. перев.)

20

 

Окончание молитвы означало возвращение к обычному порядку, или, вернее, беспорядку. В дверь, через которую вышли слуги, вбежал, виляя хвостом, дог Бендико, обиженный недавним изгнанием. Со своих мест неспешно поднимались женщины, и их скользящие по полу юбки открывали мало-помалу наготу античных фигур на молочно-белых мрамор­ных плитах. Дольше всех оставалась закрытой Андро­меда: сутана падре Пирроне, продолжавшего молить­ся уже в одиночестве, не позволяла ей увидеть сереб­ряного Персея, который, перелетая через волны, спешил освободить ее и прижаться устами к ее устам.

На потолочных фресках проснулись божества. Из морей и с горных вершин сквозь малиновые и пур­пурные облака к живописной Конке-д'Оро1 устреми­лись многочисленные тритоны и дриады, торопясь вознести хвалу дому Салина и нарушая в своем неуем­ном ликовании элементарные законы перспективы. Старшие боги, боги из богов — молниеносный Юпи­тер, мрачный Марс и томная Венера, окруженные тесной толпой меньших собратьев, с явным удоволь­ствием поддерживали герб — танцующего на голубом поле гепарда. Они знали, что на двадцать три с поло­виной часа вилла опять переходит в их безраздель­ное владение. Обезьянки на стенах взялись за старое и уже снова строили рожи какаду.

Вслед за обитателями палермского Олимпа и смертные дома Салина спешили вернуться из заоб­лачных сфер. Голубоглазые девушки обменивались

1 Конка-д'Оро — долина в окрестностях Палермо, своим на­званием (Золотая Раковина) обязана золотоносному некогда песку реки Амиральо.

21

 

взглядами и школьными словечками, расправляли замявшиеся платья. Прошло больше месяца после «беспорядков» четвертого апреля 1860 года], когда их, воспитанниц монастыря Спасителя, предосторожно­сти ради забрали домой, и они скучали по дортуарам c балдахинами, где поверяли друг другу перед сном свои тайны. Младшие мальчики уже успели сцепить­ся, не поделив образок святого Франциска. Паоло, герцогу Кверчетскому, первенцу и наследнику, хоте­лось курить, но курить в присутствии родителей он стеснялся и только сжимал в кармане портсигар из плетеной соломки; лицо его выражало страдание и безысходную тоску, у него были все основания счи­тать этот день неудачным: во-первых, ему показалось, что начал сдавать Гвискардо, ирландский гнедой же­ребец, а во-вторых, от Фанни не было очередной за­писочки на фиолетовой бумаге (не смогла передать или не захотела?). Ради чего в таком случае было вос­кресать Христу? Княгиня резким нетерпеливым дви­жением бросила четки в расшитый черным бисером ридикюль и взглянула своими красивыми, фанатич­но горящими глазами сначала на детей-рабов, потом на тирана-мужа, любовного подчинения которому безнадежно желало ее слабое тело.

Сам князь, простоявший всю молитву на коленях, в эту минуту поднимался на ноги. Пол дрогнул под тяжестью крупного тела, и в светлых глазах князя промелькнуло самодовольство от этого весьма со-

4 апреля 1860 г. в Палермо вспыхнуло народное восстание, на­правленное против власти Бурбонов и церкви. Подавленное в столице, оно еще продолжалось некоторое время в ее окрест­ностях.

22

 

мнительного подтверждения его безграничной вла­сти не только над людьми, но и над миром вещей. Он положил огромный красный служебник на стоявший перед ним стул и убрал платок, который подстилал под колени; взгляд его слегка омрачился, упав на ма­ленькое кофейное пятнышко, посмевшее еще утром осквернить безукоризненную белизну жилета.

Массивный, но не грузный, князь отличался ог­ромным ростом и недюжинной силой: в домах, рас­считанных на простых смертных, он задевал головой нижние розетки люстр; его пальцы сминали дукаты, точно веленевую бумагу, а в ювелирную мастерскую с виллы Салина то и дело носили чинить ложки и вил­ки, которые он, сдерживая за столом приступы гне­ва, сгибал дугой. Но те же пальцы были способны и к нежной ласке, о чем, на свою беду, не забывала его жена Мария-Стелла, и к самой тонкой работе: блес­тящие рычажки, колесики и кнопочки «искателей комет» — телескопов и подзорных труб, заполнявших личную обсерваторию князя под крышей виллы, зна­ли деликатную легкость их прикосновений. Лучи за­катного майского солнца добавили румянца розова­той коже и золотистого блеска светлым волосам, вы­дававшим немецкое происхождение дона Фабрицио по линии матери, княгини Каролины, чья надмен­ность тридцать лет назад приводила в оцепенение

1 Государство, просуществовавшее с 1815 по 1860 год, было со­здано после поражения Наполеона по решению Венского кон­гресса и объединило два королевства — Неаполитанское и Си­цилийское. Неаполь был возвращен королю Фердинанду IV, ко­торый принял титул короля Обеих Сицилии под именем Фер­динанда I.

23

 

развращенный двор короля Обеих Сицилий1. И хотя светлая кожа и светлые волосы, выделяя князя среди смуглолицых брюнетов и брюнеток, придавали ему особую привлекательность, от бродившей в нем, си­цилийском аристократе, закваски немецких предков было больше вреда, чем пользы: крутой характер, не­поколебимость моральных устоев, склонность к фи­лософствованию трансформировались в гнилой сре­де палермского общества в самодурство, постоянные угрызения совести и презрение к родственникам и друзьям, которые, по убеждению князя, даже не пы­тались выбраться из застойного болота сицилийско­го прагматизма.

Первый (и последний) в роду тех, кто за века так и не научился сложению своих доходов и вычитанию расходов, князь обладал незаурядными способностя­ми к математике. Найдя им приложение в астрономии, он добился общественного признания, не говоря уже о том, что эти занятия доставляли ему огромное на­слаждение. Он так гордился своим аналитическим даром, что начал верить, будто звезды подчиняются в своем движении его расчетам (а может, так оно и было?), и две открытые и названные им Салина и Рез­вый (одна в честь родовых владений, другая в память о любимой гончей) крошечные планеты прославля­ют на безжизненных пространствах от Марса до Юпитера его дом, а значит, старинные фрески на вил­ле не столько апофеоз, сколько пророчество.

Унаследовав от матери гордыню и интеллект, а от отца чувственность и легкомыслие, бедный князь Фабрицио неизменно пребывал в недовольстве, и хотя напускал на себя вид Громовержца, безучастно

24

 

наблюдал за гибелью своего сословия и собственно­го состояния, ничего не делая и не желая делать, чтобы изменить положение вещей.

Полчаса между вечерней молитвой и ужином были временем относительного умиротворения, и он заранее предвкушал эти минуты пусть и обманчиво­го, но все-таки покоя.

Следом за Бендико, который, обрадовавшись прогул­ке, весело бежал впереди, князь спустился по корот­кой лестнице в сад. Прилегавший одной стороной к дому, а с трех других огороженный стеной, сад боль­ше напоминал кладбище, и это впечатление усили­вали ровные ряды насыпей вдоль оросительных ка­нав, похожих на могилы каких-то исхудавших гиган­тов. На красноватой почве сада растения росли в полнейшем беспорядке, цветы цвели как бог на душу положит, а живая изгородь из мирта по бокам аллеи скорее преграждала, чем направляла путь. Флора в глубине сада, вся в желто-черных пятнах лишайни­ка, продолжала по привычке выставлять напоказ свои более чем вековые прелести; подушки из того же се­рого мрамора, что и статуя, украшавшие некогда две симметрично стоящие скамьи, сдвинулись с мест и растрескались; и лишь золотой куст акации в углу нарушал картину запустения своим неуместным ве­сельем. Все здесь говорило о стремлении к красоте, быстро побежденном ленью.

Зажатый в четырех стенах, сад этот источал при­торный запах гниющей плоти, вызывая в памяти про­питанные елеем святые мощи. Всепроникающая ос­трота гвоздики заглушала церемонное благоухание

25

 

розы и маслянистый дух разросшихся у стен магно­лий; кондитерская сладость мирта смешивалась с младенчески чистым ароматом акации; от земли ве­яло свежестью мяты, а из апельсиновой рощи по ту сторону стены — альковным флердоранжем.

Этот сад мог доставить удовольствие лишь слепо­му: вид его был оскорбителен для глаз, зато обоняние услаждали запахи — пусть не изысканные, но силь­ные. Роза Paul Neyron, черенки которой князь лично привез из Парижа, выродилась. Дружно принявшись поначалу, изнежившись на тучной и ленивой сици­лийской земле, обгорев под безжалостным июльским солнцем, она стала выглядеть просто непристойно: ее цветки, уже не розовые, а бланжевые, больше на­поминали головки брокколи и так бесстыже пахли, что ни один французский садовод не признал бы в них знаменитый сорт. Князь сорвал цветок, поднес к носу, и ему вспомнился запах тела одной балерины из Гранд-Опера в минуты их близости. Бендико, ко­торому он тоже предложил понюхать цветок, с отвра­щением отскочил в сторону и поспешил на поиски более естественных запахов, исходящих от перегноя и дохлых ящериц.

Ароматы, наполнявшие сад, вызвали у князя на этот раз череду мрачных воспоминаний: «Сейчас-то здесь хорошо дышится, а месяц назад...»

И он, передернувшись от отвращения, вспомнил распространившееся по всей вилле тошнотворное зловоние, источник которого не сразу удалось опре­делить: это был труп молодого солдата Пятого егерс­кого батальона, раненного в бою с отрядами бунтов­щиков у Сан-Лоренцо. Бедняга дополз до сада и умер

26

 

под лимонным деревом. Облепленный муравьями, он лежал в густом клевере, уткнувшись лицом в кровавую рвоту, впившись ногтями в землю; под портупейными ремнями растеклись лиловатые кишки. Обнаружил его Руссо, управляющий. Он перевернул разлагающе­еся тело на спину, прикрыл лицо своим большим красным платком, веткой запихнул кишки обратно в живот, прикрыл рану фалдой зеленого мундира. И все это с подозрительной ловкостью, словно проделы­вал подобное не в первый раз. При этом он беспре­рывно плевался от отвращения, правда, в сторону, а не прямо на покойника. «Эти грязные свиньи, — про­ворчал он, — и после смерти продолжают смердеть». Вот и вся поминальная церемония по усопшему. Ко­гда потрясенные увиденным товарищи по оружию унесли его (вернее, оттащили волоком к повозке, так что кишки вывалились снова, как набивка из разод­ранной куклы), к вечернему Розарию была добавле­на молитва De Profundis за упокой души безымян­ного солдата. Воздав, таким образом, должное погиб­шему, женщины успокоились, и больше о нем в доме

не вспоминали.

Дон Фабрицио попробовал соскрести лишайни­ки с ног Флоры, после чего принялся шагать по саду из конца в конец. Заходящее солнце удлиняло тени, так что клумбы все больше напоминали надгробные холмики. Да, об убитом больше не говорили, и в са­мом деле, что о нем говорить? В конечном счете сол­дат есть солдат, ему положено умирать за короля... Но тело со вспоротым животом постоянно всплывало перед глазами и словно молило о покое, обрести ко­торый ему было не дано до тех пор, пока князь не

27

 

найдет неоспоримых доказательств, способных оп­равдать столь мучительный конец. Ладно, пусть уми­рать за кого-то или во имя чего-то в порядке вещей, но при этом необходимо знать или, по крайней мере, верить, что тот, кто умер, тоже знал, за кого или за что он отдал свою жизнь. На изуродованном лице застыл вопрос, но ответа у князя не было.

«Да за короля он умер, дорогой Фабрицио, что тут неясного? — ответил бы шурин Мальвика, если бы князь спросил его (этот Мальвика всегда выражал общепринятое мнение). — За короля, который оли­цетворяет собой порядок, преемственность, прили­чия, право и, безусловно, честь. За короля — един­ственного, кто способен оградить церковь и защи­тить собственность — истинную цель заговорщиков».

Слова прекрасные, лучше не скажешь, они отве­чают и его сокровенным чувствам, но почему тогда на сердце кошки скребут? Да, король... Он хорошо знал короля, того, который недавно умер. Тепереш­ний — семинарист в генеральском мундире; от тако­го, честно говоря, мало проку.

«Это не аргумент, Фабрицио, — послышались кня­зю возражения Мальвики, — некоторые правители могут быть и не на высоте, но от этого ничего не ме­няется. На идею монархии отдельные монархи не влияют».

«Ты и на этот раз прав, но согласись, короли, как носители идеи, не могут, не имеют права опускаться ниже определенного уровня, иначе со временем, до­рогой шурин, пострадает и сама идея».

Сидя на скамье, князь с полной безучастностью наблюдал за тем безобразием, которое чинил на

28

 

клумбе Бендико. Время от времени пес бросал на хо­зяина невинные взгляды, словно ждал похвалы за свой разорительный труд: четырнадцать сломанных гвоздик, поваленная загородка, засыпанная землей оросительная канава. Право, рвение, достойное ис­тинного христианина!

— Молодец, Бендико, подойди ко мне!

Собака подбежала и ткнулась перепачканным носом в руки хозяина, прощая его за то, что он попу­сту отрывает ее от важного дела.

Аудиенции у короля Фердинанда1... сколько их было! И в Казерте, и в Неаполе, и в Каподимонте, и в Порта­чи, и черт знает где еще.

Дежурный камергер с треуголкой в согнутой руке и последними неаполитанскими сплетнями на язы­ке долго вел его по нескончаемым залам (прекрасную архитектуру которых уродовало убранство, столь же отвратительное, как и сами Бурбоны), по тусклым переходам и запущенным лестницам, пока не привел в приемную, где уже ожидали очереди доносчики с пустыми лицами и алчные попрошайки, попавшие сюда по протекции. Камергер, с извинениями осво­бождая дорогу среди этого толпящегося сброда, про­вел его в другую приемную — небольшую комнату нежно-голубых тонов, предназначенную для при­дворных. После недолгого ожидания в дверь посту­чал лакей, и князя допустили к августейшей особе.

1 Фердинанд II (1810—1859) — с 1830 г. король Обеих Сици­лии. Властолюбивый и ограниченный, он не оправдал надежд неаполитанских либералов, и все его царствование было отме­чено борьбой с оппозицией.

29

 

Личный кабинет короля был невелик и нарочи­то прост: на побеленных стенах портреты короля Франциска I1 и здравствующей королевы с желчным лицом; над камином Мадонна работы Андреа дель Сарто, казавшаяся растерянной от соседства с рас­цвеченными литографиями третьеразрядных святых и неаполитанских храмов; на почетном месте воско­вая фигурка младенца Иисуса с зажженной перед ней лампадкой, а на огромном письменном столе бума­ги — белые, желтые, голубые, горы бумаг в ожидании завершающего акта — личной подписи Его Величе­ства (с неизменным добавлением Божией милостъю).

Сам король — за этими бумажными баррикада­ми. Уже стоит, чтобы не ронять достоинства, вставая при появлении князя. Большое бледное лицо, обрам­ленное светлыми бакенбардами, военный мундир из грубого сукна, сползающие панталоны неопределен­ного цвета морщат на коленях. Король делает шаг вперед, привычно протягивая правую руку для поце­луя, но тут же спохватывается:

— Салина! Благословенны глаза, что видят тебя!
Неаполитанский говор короля режет уши еще

сильнее, чем говор камергера.

— Прошу ваше величество извинить меня за от­сутствие придворного мундира. Дело в том, что я здесь проездом и не мог упустить случая засвидетельство­вать вашему величеству свое глубочайшее почтение.

1 Франциск I (1777—1830)-сынФердинандаI, в 1812—1815 гг. правитель Сицилии, с 1825 г. король Обеих Сицилии. В моло­дости отличавшийся либеральными взглядами, затем отрекся от них и во время своего царствования всячески боролся с ли­берализмом.

30

 

—   О чем ты говоришь, Салина! Ты же знаешь, в Казерте ты у себя дома. Так что, пожалуйста, без це­ремоний, — отвечает король, садясь за стол и пред­лагая князю (с небольшим, правда, промедлением) последовать его примеру. — Как там девочки?

В вопросе таится пикантная двусмысленность, и князь решается ее обыграть.

—        Какие девочки, ваше величество? — с невинным видом изумляется он. — В моем-то возрасте и при том, что я связан священными узами брака- Губы короля растягиваются в улыбке, но руки, пе­ребирающие бумаги, выдают раздражение.

—   Да как ты мог подумать такое, Салина? Я спросил про твоих дочек, про юных княжон. Кончетта, наша
любимица, наверно, уже большая, совсем барышня?

После семейной темы он переходит к науке:

—   Ты, Салина, прославляешь не только себя, ты прославляешь все королевство! Наука — великая сила, но она не должна посягать на церковь.

Затем дружеская маска снимается, ее заменяет строгая маска государя.

—   Скажи-ка, Салина, а что говорят в Сицилии про Кастельчикалу?

Много чего говорят. Монархисты — одно, либе­ралы — другое, но дон Фабрицио не намерен преда­вать друга, поэтому отвечает уклончиво, старается отделаться общими фразами:

—   Достойнейший человек, кровь проливал за оте­чество, но, возможно, в силу преклонного возраста ему уже трудно исполнять обязанности наместника.

Король мрачнеет: Салина не хочет прослыть до­носчиком, ну что ж, нечего тогда на него и время тра-

31

 

тить. Опершись руками о стол, он собирается распро­щаться:

— Столько дел! Все королевство держится вот на этих плечах.

На лице короля снова маска друга; последние сло­ва — как сладкое на десерт:

— Когда будешь в Неаполе, Салина, покажи Кончетту королеве. Знаю, знаю, представлять ко двору ее еще рано, слишком молода, но почему бы не устро­ить приватный обед, кто нам это запретит? Как гово­рится, макароны на пользу, дети на радость. Будь здо­ров, Салина, мы желаем тебе всего хорошего.

Однажды прощанье получилось неприятным. Дон Фабрицио, пятясь назад, уже успел, как положе­но по этикету, поклониться второй раз, когда король снова к нему обратился:

Послушай, Салина, говорят, ты завел в Палер­мо дурные знакомства. Этот твой племянник, Фаль-конери, почему ты ему мозги не вправишь?

Ваше величество, но Танкреди интересуют только карты и женщины.

Король вышел из себя:

— Ты совсем рехнулся, Салина? Не забывай, что ты опекун, а значит, за него отвечаешь. Скажи ему, пусть поостережется, а то ведь можно и головой по­платиться. Мы желаем тебе всего хорошего.

Проходя на обратном пути через те же помпез­ные залы (требовалось еще расписаться в журнале королевы), князь впал в полное уныние. Плебейское панибратство короля было не лучше его полицей­ских угроз. Блажен, кто верует, будто фамильяр­ность — знак дружбы, а гнев — проявление королевс-

32

 

кого величия. Ему претит и то и другое. Болтая с безу­коризненно вежливым камергером о всякой всячи­не, он думал про себя: какая судьба ждет эту монар­хию, уже отмеченную знаком смерти? Бурбонов сме­нит Пьемонтец1 — этот фат, поднявший столько шуму в своей заштатной столичке? И что от этого изменит­ся? Скорее всего, только диалект: придется привыкать к туринскому вместо неаполитанского.

Дошли наконец, и он расписался в журнале: Фаб-рицио Корбера, князь ди Салина.

А если будет республика Пеппино Мадзини?2 Нет уж, спасибо, тогда он станет просто гражданином Корберой.

За долгий обратный путь он так и не успокоился. Даже предстоящее свидание с Корой Даноло не смог­ло отвлечь его от мрачных мыслей.

Что делать, если уже ничего нельзя поделать? Дер­жаться за то, что осталось, и смириться? Или все ре­шит сухой треск выстрелов, как это недавно про­изошло на одной из площадей Палермо? Но даже выстрелы, что они изменят?

— Одним бабах ничего не добиться, правда, Бен-дико?

Динь-динь-динь — зазвенел колокольчик, созывая к ужину, и Бендико, роняя слюни в предвкушении еды, помчался к дому.

1        Имеется в виду Виктор Эммануил II (1820—1878), последний король Сардинии и первый король объединенной Италии.

2        Пеппино — сицилийское уменьшительное от Джузеппе. Име­ется в виду Джузеппе Мадзини (1805—1875), вождь итальянс­кого Рисорджименто — движения за национальное освобож­дение и объединение Италии, основатель «Молодой Италии», участник революции 1848—1849 гг.

33

 

«Ну вылитый Пьемонтец», — подумал Салина, под­нимаясь по лестнице.

Ужин на вилле Салина сервировали с претензией на роскошь, увлечение которой захватило в те годы Королевство Обеих Сицилии. Одно лишь количество кувертов (на четырнадцать персон, считая чету хо­зяев, детей, гувернанток и воспитателей) уже прида­вало столу внушительный вид. Штопаная скатерть из тончайшего полотна сияла белизной под яркой кар-сельской лампой1, сикось-накось подвешенной к люстре венецианского стекла под нимфой на потол­ке. За окнами было еще светло, но белые фигуры на дверных притолоках, имитирующие барельефы, уже слились с темным фоном. Столовое серебро отлича­лось массивностью, на бокалах из граненого богем­ского стекла красовались медальоны с монограммой F. D. (Ferdinandus dedit), напоминая о щедром даре по­койного короля, но тарелки (тоже с завидными моно­граммами) были из разных сервизов, почти полно­стью истребленных посудомойками. Самые большие и красивые, фарфорового завода в Каподимонте, с маленькими золотыми якорями на широкой кайме цвета зеленого миндаля, предназначались лишь для князя, которому нравились внушительные размеры (жена не в счет). Когда он вошел в столовую, все уже были в сборе: княгиня сидела, а остальные стояли позади своих стульев. Перед прибором князя красо-

1 Карсельская лампа, или карсель, названа по имени ее изоб­ретателя, снабдившего масляные лампы поршневым механиз­мом и добившегося в результате большой яркости, правильно­сти горения и постоянства света. До распространения электри­чества использовалась в богатых домах Западной Европы. Во Франции сила ее горения была принята за единицу света.

34

 

валась пузатая серебряная супница огромного разме­ра, на крышке которой танцевал гепард; рядом выси­лась стопка тарелок Князь всегда сам разливал суп: не ради удовольствия, а считая эту работу неотъем­лемой обязанностью главы семьи (pater familias). Но в этот вечер все замерли, услышав давно не раздавав­шиеся звуки — самые страшные звуки на свете. Один из сыновей князя, рассказывая об этом спустя целых сорок лет, говорил, что не может их забыть. Это было угрожающее постукивание разливной ложкой по стенке супницы, означавшее закипающий гнев: князь заметил, что за столом нет шестнадцатилетнего Франческо Паоло. Впрочем, тот вскоре появился и со словами «прошу прощения, папа» занял свое место. Князь сдержался, но падре Пирроне, которого статус пастыря как бы обязывал собирать в стадо всех до­мочадцев, втянул голову в плечи и попросил защиты у Господа. Бомба не взорвалась, но, пролетая, успела обдать сидящих за столом ледяным холодом, так что ужин все равно был испорчен. Все уткнулись в свои тарелки, а князь между тем сверлил каждого своими голубыми, чуть прищуренными глазами, заставляя цепенеть от страха.

И напрасно! Потому что при этом он думал: «Кра­сивая семья!» Дочки свеженькие, пухленькие, с милы­ми ямочками на щеках и строгой складкой на пере­носице, передающейся по наследству в роду Салина. Сыновья стройные, худощавые, но не хилые. И аппе­тит у них отменный: вон как орудуют вилками! Только Джованни, второго по старшинству и самого любимо­го сына, нет с ними уже два года. В один прекрасный день он сбежал из дому, и два месяца о нем не было ни

35

 

слуху ни духу. Наконец пришло письмо из Лондона, вежливое и холодное, в котором он извинялся за до­ставленные волнения, просил о нем не беспокоиться и уверял, будто скромное существование служащего какой-то угольной компании ему больше по душе, чем жизнь «в достатке» (читай «в цепях») под родительским кровом. Для князя это был настоящий удар. Сердце сжалось от болезненных воспоминаний и тревоги за сына, блуждающего где-то в туманных потемках ере­тического города, и он совсем расстроился.

У него был настолько мрачный вид, что сидевшая рядом княгиня протянула свою детскую ручку и по­гладила лежащую на скатерти огромную лапищу мужа. Этот неосознанный сочувственный жест вы­звал у князя одновременно раздражение, поскольку он не любил, чтобы его жалели, и неожиданно проснув­шееся желание, правда, совсем не к той, кто его не­вольно пробудил. Перед глазами возникла вдруг от­кинутая на подушки голова Марианнины, и он сухо приказал прислуживавшему за столом слуге:

—   Доменико, сходи к дону Антонио и скажи, что­бы заложил двухместную карету. После ужина я еду в Палермо.

Заметив остановившийся взгляд жены, он пожа­лел о своем жестоком решении, но поскольку никог­да не отменял уже отданных распоряжений, из упрям­ства подкрепил его еще одним, издевательским:

—   Падре Пирроне, вы едете со мной. Сможете навестить своих друзей-профессов1 и провести два часа в душеспасительных беседах.

1      Одна из высших степеней в иерархической структуре иезуит­ского ордена.

36

 

Ехать вечером в Палермо без явной причины, да еще в такое неспокойное время — просто безумие (если, конечно, речь не идет о каких-то любовных делишках), а брать себе в попутчики домашнего свя­щенника — это уж форменное самодурство! Так, во всяком случае, расценил выходку князя падре Пир-роне, но обиду сдержал.

Едва успели покончить с поданной на десерт мушмулой, как у подъезда послышался шум подкатив­шей кареты, и пока слуга подавал князю цилиндр, а падре Пирроне — его черную четырехугольную шля­пу, княгиня со слезами на глазах сделала последнюю попытку остановить мужа:

  Прошу тебя, Фабрицио, сейчас не время... на дорогах разбойники... кругом солдаты... всякое может случиться...

  Глупости, Стелла, — засмеялся он, — чепуха! Что может случиться? Да меня все знают, второй та­кой каланчи во всей округе не встретишь. Будь здо­рова. — И поспешно прикоснулся губами к ее глад­кому чистому лбу, едва доходившему ему до подбо­родка.

И то ли запах кожи княгини пробудил в нем не­жные воспоминания, то ли безропотно плетущийся позади падре Пирроне — совесть, но, уже подходя к карете, он во второй раз хотел отменить поездку. Од­нако едва он открыл рот, чтобы приказать кучеру воз­вращаться в конюшню, из окна внезапно раздался ду­шераздирающий крик: «Фабрицио, о, мой Фабри­цио!» — у княгини начался очередной истерический припадок.

37

 

— Поехали, — крикнул он кучеру, — отвезем его преподобие в монастырь! — И захлопнул дверцу, не дожидаясь, пока это сделает лакей.

Еще не стемнело окончательно, и белая дорога меж­ду высоких стен была хорошо видна. По левую руку от нее, сразу за владениями Салина, открылась полу­разрушенная вилла, принадлежащая его племяннику и воспитаннику Танкреди Фальконери, беспутный отец которого, муж сестры князя, промотал свое со­стояние, после чего вскоре и умер. Это было полней­шее разорение, что называется, до нитки — до после­днего серебряного галуна на ливреях слуг. После смерти матери, когда четырнадцатилетний Танкре­ди остался круглым сиротой, король назначил ему в опекуны родного дядю, князя Салину, и тот, прежде едва знавший племянника, быстро привязался к маль­чику, покорившему его, человека нетерпимого и вспыльчивого, своим веселым независимым характе­ром, в котором легкомыслие уравновешивалось не­детской подчас серьезностью. Князь предпочел бы видеть своим наследником именно его, а не дуралея Паоло, хотя никогда не признавался в этом даже себе. Сейчас Танкреди было уже двадцать, и он проводил время в развлечениях на деньги, которые опекун щед­ро вынимал из своего кармана. «Что он там вытворя­ет, этот мальчишка, что у него на уме?» — подумал князь, когда карета поравнялась с виллой Фальконе­ри. Разросшиеся бугенвиллеи уже почти отвоевали калитку и спускались со стены живописным шелко­вым каскадом, придавая вилле обманчиво роскош­ный вид.

38

 

 «Что он там вытворяет?» — повторил про себя князь.

Конечно, король Фердинанд поступил нехорошо, пеняя ему за дурные знакомства, но на самом деле основания для этого у него были. Попав в дурную ком­панию карточных игроков и девиц так называемого легкого поведения, которые были от него без ума, Танкреди дошел до того, что стал симпатизировать заговорщикам и завел связи с подпольным Нацио­нальным комитетом, возможно даже и деньги у них брал; впрочем, он брал их где только мог, не исклю­чая и королевской казны.

После четвертого апреля князю пришлось всеми правдами и неправдами выручать племянника — на­носить визиты скептику Кастельчикале и приторно любезному Манискалко, чтобы отвести от мальчика удар. Это было не очень приятно, тем не менее Танк­реди он не винил: во всем виновато дурацкое время. Где это видано, чтобы мальчик из хорошей семьи не мог сыграть для своего развлечения партию в фара­он, чтобы его тут же не обвинили в подозрительных знакомствах! Да, времена не те пошли, плохие вре­мена!

— Плохие времена, ваше сиятельство, — точно подслушав его мысли, произнес падре Пирроне.

Зажатый в угол кареты своим крупным соседом и задавленный его непререкаемой властью, священник страдал телом и душой, но, будучи человеком недю­жинного ума, он понимал, сколь эфемерны его соб­ственные страдания по сравнению с событиями ми­ровой истории. Указав на окружавшие Конку-д'Оро

39

 

горы, еще не погрузившиеся окончательно в темно­ту, он сказал:

— Смотрите, ваше сиятельство!

На склонах и на вершинах светились десятки огней. Это «отряды» каждую ночь жгли костры, безмолвно уг­рожая городу — оплоту королевской и монастырской власти. Словно свечи, горящие ночь напролет у ложа безнадежно больного, эти огни напоминали о смерти.

— Вижу, падре, вижу, — ответил князь и подумал, что возможно, у одного из тех зловещих костров си­дит сейчас Танкреди и своими аристократическими руками подкидывает в него сучья, которые, заняв­шись, эти самые руки и опалят. «И впрямь опекун из меня получился хоть куда, любую блажь своему по­допечному разрешаю, какая только ему в голову
взбредет».

Дорога тем временем пошла под уклон, и открыл­ся Палермо, уже окутанный густыми сумерками. Над темными низкими домами нависали громады мона­стырей, иногда по два-три рядом; их здесь было ве­ликое множество: мужские и женские, бедные и бо­гатые, аристократические и плебейские; монастыри иезуитов, монастыри бенедиктинцев, монастыри францисканцев, монастыри капуцинов, монастыри кармелитов, монастыри редемптористов, монасты­ри августинцев... Тощие купола, похожие на женские груди, в которых не осталось ни капли молока, тяну­лись вверх, но сами монастыри давили на город, на­вязывали ему свой мрачный характер и облик, накла­дывали на него тень смерти, которая не отступала Даже под слепящими лучами сицилийского солнца. А в ночные часы, как сейчас, они полностью подми-

40

 

нали его под себя. Это им, монастырям, угрожали костры в горах, и зажигали их такие же люди, как и те, что в этих монастырях обитали — фанатичные и зам­кнутые, алчущие власти, а проще говоря, как это обычно бывает, — праздности.

Так размышлял князь, пока лошади, перейдя на шаг, спускались вниз. Столь несвойственные ему мыс­ли были вызваны тревогой за судьбу Танкреди и не­утоленным желанием, заставлявшим его природу вос­ставать против запретов, воплощением которых были монастыри.

Теперь дорога шла через цветущие апельсиновые рощи, и все другие запахи — запах лошадиного пота, запах сидений, запах падре Пирроне и запах князя — растворились в свадебном запахе флердоранжа, как пейзаж растворяется в лунном свете; все поглотил этот аромат коранических гурий и обещанного ис­ламом райского блаженства.

Даже падре Пирроне расчувствовался:

— Как прекрасна была бы эта страна, ваше сия­тельство, если бы...

«Если бы в ней не было столько иезуитов», — за­вершил про себя фразу дон Фабрицио, сладкие меч­тания которого прервал голос священника. Но он тут же раскаялся в своей мысленной грубости и хлопнул старого друга по шляпе своей огромной ручищей.

На окраине города, около виллы Айрольди, каре­ту остановил патруль. Послышались крики «стой!» с апулийским и неаполитанским акцентом, заблесте­ли под фонарем длинные штыки, но унтер-офицер сразу же узнал дона Фабрицио, сидевшего в карете с цилиндром на коленях.

41

 

—    Проезжайте, ваше сиятельство, — извинившись сказал он и даже посадил на козлы солдата, чтобы князя не тревожили на других заставах.

Осевшая карета покатилась медленней. Обогнув виллу Ранкибиле, миновав Террароссе и сады Вилла-франки, она въехала в город через Порта-Македа. В ка­фе «Ромерес», что на Куаттро-Канти-ди-Кампанья, гвардейские офицеры пили из больших бокалов гра­ниту1 и смеялись, и это был едва ли не единственный признак жизни в городе безлюдные улицы оглашались лишь мерными шагами патрульных в перекрещенных на груди белых портупеях, а близлежащие монасты­ри — Бадиа-дель-Монте, Ле-Стиммате, И-Крочифери, И-Театини — ко всему безучастные, погруженные во тьму — спали, казалось, вечным сном.

—    Через два часа я заберу вас, падре, — сказал дон Фабрицио, — желаю хорошо помолиться.

Бедный падре Пирроне несмело постучался в дверь монастыря, а коляска тем временем скрылась в переулках.

Князь оставил карету около своего городского двор­ца и дальше пошел уже пешком. Идти было недале­ко, но нужный ему квартал пользовался дурной сла­вой. Солдаты в полном обмундировании, так что ясно было, что они самовольно отлучились с пло­щадей, где стояли их части, выходили с затуманен­ными глазами из дверей, над которыми на хлипких балкончиках стояли горшки с базиликом, объясняв-

1      Гранита —прохладительный напиток из фруктового сока или кофе с мелко дробленным льдом.

42

 

шие, почему вход в эти дома был доступен всякому. Озлобленные парни в широких штанах ссорились вполголоса, как это свойственно сицилийцам. Изда­лека доносились одиночные выстрелы — видимо, у некоторых часовых сдавали нервы. Дальше улица вела к бухте Ла-Кала, где в старом рыбацком порту покачивались на воде полусгнившие лодки, похожие на облезлых собак.

«Да, знаю, грешник я, дважды грешник! Грешу пе­ред Богом и перед Стеллой, нарушаю святой обет, изменяю жене, которая любит меня. Завтра испове­даюсь падре Пирроне». Князь улыбнулся про себя, решив, что это, возможно, будет излишним, ведь свя­щенник и без того догадывается о цели их сегодняш­ней поездки, но дух самооправдания снова охватил его. «Спору нет, грешен я, но грешу, чтобы удержать­ся от большего греха, чтобы вырвать занозу, которая заставляет страдать мою плоть, толкая на еще боль­ший грех. Ты же знаешь, Господи, ты все знаешь». Ему стало жаль себя. «Я слабый человек, — думал он, власт­ной поступью шагая по грязной булыжной мосто­вой, — бедный и несчастный, и никому до меня дела нет. Стелла! Любил ли я ее? Мы в двадцать лет поже­нились, тебе, Господи, лучше знать. Теперь она стала слишком своенравной и постарела к тому же->. Уве­ренность снова вернулась к нему. «Но я еще в силе, и разве может меня удовлетворить женщина, которая в постели крестится перед каждым объятьем, а в ми­нуты наивысшего наслаждения только и знает, что повторять: «Иисус Мария!» В начале, когда мы только поженились, меня это возбуждало, но теперь... Семе­рых детей мы с ней сделали, семерых, а я даже ее го-

43

 

лого пупка не видел! Разве это справедливо?* Он го­тов был закричать от нестерпимой обиды.

- Я вас спрашиваю, это справедливо? — обратил­ся он к колоннам портика Катены. — Нет, это она грешница, самая настоящая!

Неожиданное открытие его утешило и при­ободрило, и он решительно постучал в дверь Мари-аннины.

Два часа спустя князь уже возвращался назад, сидя в карете рядом с падре Пирроне. Священник был взвол­нован. Церковные братья, рассказывал он, ввели его в курс дела, и оказалось, что политическая обстанов­ка куда серьезней, чем она представлялась издалека, с виллы Салина. Все со страхом ждут высадки пьемонт-цев на южной стороне острова, в районе Шакки; на­чальство отмечает глухое брожение среди населения; городское отребье, едва почувствовав малейший признак ослабления власти, начнет грабежи и по­громы. Братья монахи встревожены, трое из них, самые пожилые, отбыли сегодня в Неаполь вечер­ним пакетботом, забрав с собой монастырскую до­кументацию. Господи, спаси и сохрани нас и церковь Христову!

Дон Фабрицио, погруженный в состояние сыто­го, с привкусом легкого отвращения покоя, слушал священника вполуха. Марианнина смотрела на него ничего не выражающими глазами простолюдинки, была смирной и услужливой, подчинялась ему во всем. Просто Бендико в юбке! В момент полного сли­яния она не удержалась от возгласа:

44

 

— Ай да князище!

Вспомнив это, он ухмыльнулся: это получше, чем mon chat1 или топ singe blond-, как называла его в по­добные минуты Сара, парижская потаскушка, с кото­рой он встречался три года назад, когда ездил на Кон­гресс астрономов в Сорбонну, где ему вручили сереб­ряную медаль. Да, «князище», бесспорно, лучше, чем «моя белокурая обезьянка» и уж тем более чем «Иисус Мария» — по крайней мере, без богохульства. Мари-аннина — славная девочка, следующий раз он обя­зательно привезет ей пунцового шелка на новую юбку.

И все-таки грустно! Слишком доступно это моло- ; дое тело, слишком бесстыдно оно в своей покорнос­ти. А сам-то он кто? Свинья, вот кто. Ему вспомнилось вдруг стихотворение, которое он случайно прочел в одной парижской книжной лавке, листая томик ка­кого-то поэта, он уже и не помнил какого, одного из тех, что плодит каждую неделю Франция и каждую неделю забывает. Перед глазами всплыла стопка не­распроданных экземпляров ядовито-желтого цвета, страница, четная, это он запомнил, странные заклю­чительные строчки:

Seigneur, donnez-moi la force et le courage

de regarder mon coeur et mon corps sans degout!3

1        Мой котик (фр.).

2        Моя белокурая обезьянка (фр).

3        Заключительные строки стихотворения Бодлера «•Путешествие на остров Цитера» («Цветы Зла», CXXVI):

О, дай мне власть, Господь, без дрожи отвращенья И душу бедную, и тело созерцать/. (Перевод Эллиса)

45

 

И пока озабоченный падре Пирроне говорил про каких-то Ла Фарину1 и Криспи2, князище, находясь между блаженством и муками совести, уснул, убаю-канный рысью гнедых, чьи плотные крупы лоснились в свете каретного фонаря. Проснулся он уже у пово­рота к вилле Фальконери. «И этот хорош! Раздувает огонь, который его же и пожрет!»

Когда князь вошел в спальню, вид Стеллы с акку­ратно забранными под чепец волосами, посапываю­щей во сне на высокой медной супружеской крова­ти, растрогал его до глубины души: «Семерых детей мне подарила и принадлежала мне одному». В ком­нате стоял запах валерьянки, напоминая о недавнем истерическом припадке. «Бедная ты моя, бедная», — пожалел он жену, взбираясь на постель. Время шло, а он никак не мог уснуть. Господь своей всемогущей дланью смешал в одном бушующем костре пламен­ные объятья Марианнины, обжигающие строки без­вестного поэта и зловещие огни в горах.

А перед рассветом княгине представилась воз­можность осенить себя крестным знамением.

На следующее утро князь проснулся отдохнувшим и свежим. Выпив кофе, он брился в красном с черны­ми цветами халате у зеркала. Бендико лежал, положив тяжелую голову ему на ногу. Брея правую щеку, князь увидел в зеркале позади себя еще одно, молодое лицо

1     Джузеппе Ла Фарина (1815—1863) — революционный дея­тель Сицилии, боровшийся против власти Бурбонов и церкви.

2     Франческо Криспи (1818— 1901) — участник Рисорджименто, в 1887—1891 и в 1893—1896 гг. премьер-министр Италии.

46

 

с выражением насмешливой почтительности. Не обо­рачиваясь и не прерывая бритья, князь спросил:

И чем ты занимался прошлой ночью, Танкреди?

Доброе утро, дядя. Чем занимался? Да ничем особенным не занимался, был с друзьями. Святое дело. Не то что некоторые мои знакомые, которые развлекались в Палермо.

Все внимание князя было поглощено неудобным местом под нижней губой. В голосе Танкреди, в его манере произносить слова немного в нос чувствова­лось столько молодого задора, что сердиться на него было просто невозможно. Но выразить удивление князь все же себе позволил. Он обернулся и, держа полотенце у подбородка, посмотрел на племянника. Тот стоял перед ним в охотничьем костюме: обтяги­вающая куртка, высокие сапоги.

И кто же, позвольте полюбопытствовать, эти знакомые?

Ты, дядище, ты. Я своими собственными глаза­ми тебя видел на заставе у виллы Айрольди, когда ты разговаривал с сержантом. Хорошенькое дело! Это в твоем-то возрасте, да еще и в компании с его препо­добием. Старый сладострастник!

На князя из-под прищуренных век смотрели сме­ющиеся темно-голубые глаза — глаза покойной сес­тры, матери Танкреди, его собственные глаза. Маль­чишка совсем распустился, думает, ему все дозволе­но! Князь почувствовал обиду, но одернуть зарвавшегося племянника у него не хватило духу: че­стно говоря, маленький наглец прав.

— По какому случаю ты так разоделся? Едешь на бал-маскарад с утра пораньше?

47

 

Молодой человек вдруг стал серьезным, на лице появилось мужественное выражение.

—Уезжаю, дядя, через полчаса уезжаю. Зашел про­ститься.

У князя сжалось сердце от дурного предчувствия.

—Дуэль? — спросил он.

—Дуэль, дядя, и с очень опасным противником. С королем Франциском Божией милостью, черт его побери! Я отправляюсь в горы, в Корлеоне, но ты ни­кому не говори, особенно Паоло. Грядут большие со­бытия, дядя, и я не хочу сидеть дома. Впрочем, остань­ся я дома, меня тут же схватят.

У князя перед глазами, как нередко случалось, вспыхнуло виденье: жестокий бой в лесу, выстрелы, и вот уже его Танкреди на земле, со вспоротым живо­том, кишки вывалились наружу, как у того несчаст­ного солдата.

—    Ты с ума сошел, сын мой! Быть заодно с этой публикой! Да все они мафиози и жулики. Фальконери должен быть с нами, за короля.

Голубые глаза снова осветились улыбкой.

— Конечно, за короля, но за какого? — И вдруг опять этот непостижимый переход к серьезности, который всегда обезоруживал князя. — Если там не будет нас, ты получишь республику. Если мы хотим, что­бы все осталось по-старому, нужно все поменять. Ты по­нял меня? — Он нежно обнял князя. — До скорого сви­дания, дядя. Я вернусь с триколором.

Неужели племянник тоже заразился риторикой от своих дружков? Пожалуй, нет, в его тоне князь не услышал никакой напыщенности. Что за мальчик! То всякие глупости выкидывает, то становится таким

48

 

разумным, что диву даешься. А его родной сын Паол в это время занят пищеварением своего Гвискардо Танкреди — вот кто его настоящий сын! Князь Фабри цио сорвал с шеи полотенце, порылся в ящике.

Танкреди, Танкреди, постой! — И бросился з племянником, догнал, сунул ему в карман мешочек золотыми унциями, потрепал по плечу.

Революцию финансируешь? — засмеялся Танкреди. — Впрочем, спасибо, дядя, скоро увидимся, об­ними за меня тетю. — И побежал вниз по лестнице.

Князь вернул Бендико, умчавшегося за своим дру­гом с громким радостным лаем, добрился, умыл лицо. Вошел лакей, чтобы помочь ему одеться и обуться. «Триколор, триколор! Все уши прожужжали с этим триколором, мошенники! Да что они означают, эти три полосы? Собезьянничали у французов, и все. Раз­ве сравнишь этот безобразный флаг с нашим бело­снежным, украшенным тремя золотыми лилиями? Какие надежды могут быть связаны с этим пестрым лоскутом?» Подошел момент завязывать галстук — внушительных размеров шейный платок из черного атласа, а это сложная процедура, поэтому на рассуж­дения о политике лучше пока не отвлекаться. Один оборот, второй, третий. Большие пальцы ловко при­дают складкам пышность, расправляют концы, скреп­ляют шелк головкой Медузы с рубиновыми глазами.

—   Подай чистый жилет! Не видишь разве, на этом пятно?

Лакей поднимается на цыпочки, чтобы надеть на него суконный коричневый редингот, потом подает носовой платок, надушенный бергамотом, ключи, часы с цепочкой. Портмоне князь сам кладет в кар-

49

 

ман смотрит на себя в зеркало: ничего не скажешь, все еще красавец мужчина. А этот каналья назвал его старым сладострастником! Посмотрел бы я на тебя в моем возрасте, что от тебя останется? Сейчас-то уже кожа да кости.

Он шел по залам, и от его тяжелых шагов звенели стекла. Дом был тих, светел, наряден. Главное, это был его дом. Спускаясь по лестнице, он вспомнил слова племянника: «Если мы хотим, чтобы все осталось по-старому...» Танкреди далеко пойдет, он всегда это чув­ствовал.

В конторе еще никого не было, и солнце, пробивав­шееся через закрытые ставни, мягко освещало ком­наты. И хотя это было не самое благопристойное место на вилле, его обстановка отличалась строгос­тью и простотой. Вощеный пол отражал висевшие на белых стенах огромные картины в черных и золоче­ных рамах, изображавшие веселыми красками владе­ния дома Салина: вот остров Салина с горами-близ­нецами, в кружевном жабо из морской пены, а вок­руг покачиваются на волнах галеры с разноцветными флагами; вот Кверчета с низкими домами и церковью Божьей Матери, к которой тянутся вереницы синюш­ных богомольцев; вот зажатый со всех сторон гора­ми Рагаттизи; вот Ардживокале, совсем крошечный среди просторов пшеничных полей, усеянных тру­долюбивыми крестьянами; а вот Доннафугата со сво­им барочным дворцом, и к ней со всех сторон спе­шат красные, зеленые, желтые повозки не то с жен­щинами, не то с бутылями, не то со скрипками; и еще много других поместий, и над каждым лучезарное

50

 

небо, каждое под защитой усмехающегося в длинные усы гепарда. Эти радостные картины — все вместе и каждая в отдельности — прославляли цветущую им­перию рода Салина. Наивные творения доморощен­ных художников прошлого века, они должны были давать представление о владениях, их границах, раз­мерах и видах дохода, так и оставшихся, однако, до конца не выясненными. Богатство за долгие века пре­вратилось в декор, в роскошь, в удовольствие. Отме­на феодальных устоев стала не только отменой при­вилегий, но и отменой обязанностей. Как старое вино, богатство дало осадок ненасытность, усердие и осмотрительность канули на дно, и не осталось ничего, кроме цвета и пьянящего вкуса. Так богатство уничтожило само себя, превратившись в благовоние, которое, как все благовония, быстро выдыхалось. Одни из тех владений, что так безмятежно выглядели на картинах, давно испарились, оставив о себе память лишь на разрисованном полотне и в названии. Дру­гие еще сохранились, но, подобно ласточкам, собира­ющимся в сентябре шумными стаями на деревьях, вот-вот готовы были улететь. И все-таки их еще оставалось много, так что конец, казалось, не наступит никогда. Несмотря на этот жизнеутверждающий вывод, князь вошел в свой кабинет в мрачном, как всегда, на­строении. В центре высился письменный стол со множеством ящиков, ниш, полок, углублений и тайни­ков. Эта махина из светлого с темной инкрустацией дерева была, точно театральная сцена, напичкана вся­кими замаскированными ловушками, вращающими­ся перегородками и секретными приспособлениями, про которые уже никто не помнил, и разобраться в

51

 

их устройстве под силу было разве что ворам. Стол был завален бумагами, и хотя князь заботился о том, чтобы они имели отношение лишь к проблемам бес­страстной астрономии, количество бумаг, не отвеча­ющих этим требованиям, было так велико, что он без­надежно вздохнул.

Ему вдруг вспомнился письменный стол короля Фердинанда, тоже заваленный ждущими решения документами и прошениями, создававший иллюзию влияния на ход истории, которая тем временем шла своим собственным путем.

Дон Фабрицио подумал о лекарстве, недавно от­крытом в Соединенных Штатах Америки. Оно позво­ляет не чувствовать физической боли во время тяже­лых операций и спокойно сносить удары судьбы. Этот вульгарный химический заменитель стоицизма древних и христианского смирения называется мор­фий. Бедному королю морфий заменяла видимость управления страной, ему, Салине, более изысканное занятие — астрономия. Прогнав мысли о потерянном Рагаттизи и обреченном Ардживокале, князь углубил­ся в чтение последнего номера «Journal des savants»: «Les dernieres observations de l'Observatoire de Greenwich presentent un interet tout particulier...»1

Но вскоре ему пришлось вернуться на землю из невозмутимых звездных миров, поскольку пришел дон Чиччо Феррара, счетовод. Это был сухой малень­кий человек, всегда в безупречно чистых галстуках, который прятал за стеклами очков алчность натуры и либеральные иллюзии. В это утро он выглядел бод-

1      «-Журнала ученых»: «Последние наблюдения Гринвичской об­серватории представляют исключительный интерес...» (фр.)

52

 

рее обычного, и князю стало ясно: новости, которые вчера так расстроили падре Пирроне, подействова­ли на счетовода как освежающий бальзам.

—   Тревожное время, — произнес он после почти­ тельного приветствия. — Мы на пороге больших бед. Зато потом, когда стрельба и неразбериха закончат­ся, все образуется, и для нашей Сицилии наступят новые, славные времена. Лишь бы только поменьше наших сыновей сложили за это головы.

Князь в ответ лишь хмыкнул.

Дон Чиччо, — сказал он после небольшой пау­зы, — нужно навести порядок со сбором податей в Кверчете. Уже два года я не получал оттуда ни гроша.

Вся отчетность в порядке, ваше сиятельство, — произнес счетовод свою неизменную магическую фразу. — Чтобы завершить дело, осталось только на­писать дону Анджело Мацце. Я сегодня же подготов­лю письмо и представлю на подпись вашему сиятель­ству. — И он принялся рыться в бухгалтерских книгах, куда с двухлетним опозданием тщательно записывал каллиграфическим почерком все расчеты, кроме тех, которые действительно имели значение.

Оставшись один, князь не сразу смог вернуться к своим туманностям из-за охватившего его раздраже­ния. Оно было вызвано не надвигающимися событи­ями, а глупыми суждениями Феррары, которого он невольно отождествлял со всем классом людей, стре­мящихся теперь к власти.

"Все, что говорил здесь этот тип, полная чушь. Он, видите ли, оплакивает сыновей, которые сложат свои головы! Да сколько их там насчитают? Уж я-то знаю, что представляют собой воюющие стороны! Погиб-

53

 

ших будет ровно столько, сколько понадобится для составления победной реляции в Неаполь или в Ту­рин (что одно и то же). Он верит, что после высадки для нашей Сицилии, как он выразился, наступят но­вые, славные времена! Такие обещания давались при каждой высадке (а их было не меньше сотни), начи­ная еще с Никия1, однако ничего не менялось. И что, собственно, должно было измениться? И что изме­нится теперь? Будут идти переговоры вперемежку с бесполезными боями, а потом все вернется на круги своя и одновременно изменится». Он вспомнил дву­смысленные слова Танкреди и только сейчас понял, что тот имел в виду. Князь успокоился, отложил жур­нал и стал смотреть на выжженные солнцем, изъеден­ные бока Монте-Пеллегрино, вечной, как нищета.

Через некоторое время пришел Руссо; князь счи­тал своего управляющего самой значительной фигу­рой среди остальных подчиненных. В неизменной бунаке2 из рубчатого бархата, которую он носил не без изящества, хитрый, с цепким взглядом и гладким, без единой морщинки, лбом, что выдавало в нем челове­ка, не знающего сомнений, Руссо был для князя во­площением нового сословия. Всегда почтительный, он даже по-своему был предан князю, поскольку, обворо­вывая его, искренне верил, что имеет на это право.

— Представляю, как ваше сиятельство обеспоко­ено отъездом синьорино Танкреди. Но это ненадол­го, я уверен, скоро все закончится благополучно.

1        Никий — афинский военачальник Вместе с Алкивиадом воз­главил в 415 г. до н. э. вторжение в Сицилию, закончившееся по­ражением афинян.

2        Бунака— охотничья куртка с большим задним карманом.

54

 

В очередной раз князь столкнулся с одной из си­цилийских загадок. На этом острове секретов, где дома закрываются наглухо, а встречный крестьянин скажет вам, что не знает, как пройти к городку в деся­ти минутах ходьбы, который виднеется на холме и в котором он сам живет, на этом острове, где из всего делать тайну — привычка, стиль жизни, — на этом острове ничто не остается в тайне.

Кивнув Руссо, чтобы тот садился, князь присталь­но посмотрел ему в глаза:

— Пьетро, поговорим как мужчина с мужчиной. Ты тоже замешан в этих делах?

Нет, заверил его управляющий, не замешан, у него семья, он не может рисковать. Риск — удел молодых, таких, как синьорино Танкреди.

— Да разве я посмел бы что-то утаить от вашего сиятельства, ведь вы мне как отец родной! (Три меся­ца назад, однако, он утаил в свою пользу сто пятьдесят корзин лимонов, зная, что князю об этом известно). Но скажу честно, душой я ними, с этими отважными ребятами. — Он встал, чтобы впустить Бендико, под дружеским напором которого ходила ходуном дверь,
потом сел снова. — Ваше сиятельство и сами понима­ют, дальше так продолжаться не может: обыски, до­просы, на все нужны бумаги, на каждом углу шпионы, порядочному человеку продыху не дают. Если все за­кончится хорошо, мы получим свободу, уверенность в будущем, снижение налогов, облегчение в занятиях коммерцией. Всем станет лучше, только попы проиг­рают. Господь не с ними, он с бедными, такими, как я.

Дон Фабрицио улыбнулся: ведь именно он, Руссо, собирался купить через подставное лицо Ардживокале.

55

 

— Дни будут неспокойные, но виллу Салина стрельба и беспорядки обойдут стороной, она будет стоять как скала. Вы наш отец, об этом все знают. у меня тут много друзей, так что не сомневайтесь, пьемонтцы войдут сюда, только сняв шляпы, чтобы выразить вашему сиятельству свое почтение. И потом, вы же дядя и опекун дона Танкреди!

Это было унизительно: докатиться до того, что­бы тебе покровительствовали друзья Руссо! Един­ственное его достоинство, оказывается, в том, что он дядя этого сопляка Танкреди. «Через пару недель, гля­дишь, мою безопасность будет обеспечивать Бенди­ко, которого я держу в доме». Он с такой силой стис­нул ухо собаки, что та взвизгнула от боли, хотя и была польщена оказанной честью.

— Станет лучше, ваше сиятельство, уж вы мне по­верьте. Смогут продвинуться порядочные и способ­ные люди. В остальном все останется как прежде.

Князя слова управляющего несколько успокоили: этот народ, эта либеральная деревенщина стремит­ся только к легкой наживе. Больше их ничего не ин­тересует. Ласточки улетят быстрее, вот и все. Но их еще много останется.

— Возможно, ты и прав, кто знает?

Теперь все намеки прояснились. Загадочные объяснения Танкреди, высокопарные фразы Ферра­ры, угодливые, но многозначительные высказывания Руссо открыли ему обнадеживающую тайну: событий произойдет много, но это будет всего лишь комедия, шумная романтическая буффонада с маленькими пятнышками крови на сценических костюмах. Мы не неистовая Франция, мы страна компромиссов. Впро-

56

 

чем, и во Франции, если не считать июня сорок восьмого года, что уж там такого серьезного произо­шло? Он хотел сказать Руссо-. «Я отлично понял, вы не хотите уничтожить нас, своих отцов, вы просто хо­тите занять наше место. Любезно, вежливо, возможно даже, сунув нам в карман несколько тысяч дукатов. Так ведь? Твой внук, дорогой Руссо, будет искренне верить, что он барон, а сам ты станешь, ну, не знаю кем, допу­стим, потомком боярина из Московии, хотя твое имя означает лишь, что у твоих крестьянских родичей были русые волосы. Твоя дочь выйдет замуж за одного из нас, например, за того же голубоглазого Танкреди с изнеженными руками. Впрочем, она хорошенькая, и если еще приучится мыться... Вот почему все останет­ся как есть, как есть по существу. Одно сословие плав­но сменит другое, только и всего. Мои золотые камер­герские ключи и алая лента Святого Януария будут ле­жать в ящике, пока сын Паоло не поместит эти семейные реликвии под стекло. Но Салина останутся в почете, возможно, получат даже кое-какую компен­сацию, например, место в сардинском сенате или фи­сташковую ленту Святого Маврикия. Одни побрякуш­ки взамен других». Именно так он сказал бы, если бы его не удержала врожденная воспитанность. Князь встал.

Пьетро, поговори со своими друзьями. В доме много девушек, нельзя, чтобы их напугали.

Уже поговорил, ваше сиятельство. На вилле бу­дет спокойно, как в монастыре. — И улыбнулся лас­ковой, слегка ироничной улыбкой.

Дон Фабрицио вышел с намерением подняться к падре Пирроне, но умоляющий взгляд последовавше-

57

 

го за ним Бендико заставил его спуститься в сад. Вол­нующие воспоминания собаки о трудах вчерашнего вечера настойчиво требовали достойного заверше­ния начатого. Сад благоухал еще сильней, чем нака­нуне, а золото акации в лучах утреннего солнца не казалось таким ослепительным. «Но как же наши мо­нархи? Какже законная преемственность?» Эта мысль
преследовала его, он не мог от нее освободиться и намиг уподобился Мальвике: глубоко презираемые им Фердинанды и Франциски превратились вдруг в старших братьев — надежных, добрых, справедли­вых, в настоящих королей. Но силы обороны, воору­женные тяжелой артиллерией правовых и истори­ческих аргументов, бдительно охранявшие душевное
спокойствие князя, уже спешили к нему на помощь: «А Франция? Разве Наполеон Третий законный мо­нарх? Однако же французы, кажется, счастливы с этим просвещенным правителем, который ведет их к высоким целям. Об этом стоит хорошенько приза­думаться. И наоборот, разве Карл Третий был на сво­ем месте? И разве битва при Корлеоне, или Бизаквино, или еще где-нибудь, в которой пьемонтцы разде­лают нас под орех, не будет походить на битву при Битонто?1 На битву за то, чтобы все осталось как есть? Если уж на то пошло, даже Юпитер не был законным правителем Олимпа».

Само собой разумеется, что государственный пе­реворот, в котором Юпитер одержал победу над Са­турном, не мог не обратить мысли князя к звездам.

1     В битве при Битонто 1734 г., испанцы одержали побе­ду над австрийцами, после чего власть в Неаполитанском ко­ролевстве перешла к Бурбонам.

58

 

Оставив запыхавшегося Бендико носиться по саду князь вошел в дом, миновал гостиную, где дочери вспоминали своих монастырских подруг (их длин­ные шелковые юбки зашуршали, когда они встали при его появлении), поднялся по длинной крутой лестнице и очутился в залитой голубоватым светом обсерватории. Падре Пирроне, успевший отслужить мессу и выпить крепкого кофе с монреальским пече­ньем, сидел с удовлетворенным видом за столом, по­грузившись в алгебраические формулы. Два телеско­па и три подзорные трубы с непроницаемыми чер­ными колпачками на окулярах, предохраняющих от слепящего солнца, спокойно, как животные, при­ученные получать еду только по вечерам, ждали на­ступления темноты.

Появление князя оторвало священника от его расчетов и напомнило ему малоприятные подробно­сти вчерашнего вечера. Он встал, почтительно поздо­ровался и, не сдержавшись, спросил:

— Вы пришли исповедаться, ваше сиятельство?
Дон Фабрицио, которого ночной сон и утренние

разговоры успели заставить забыть приключение прошлого вечера, удивился:

— Исповедаться? Но сегодня, кажется, не суббота? — Затем, вспомнив, улыбнулся: — Право, святой отец, в этом нет нужды. Вы и так все знаете.

Откровенное навязывание ему князем роли сооб­щника рассердило иезуита.

— Сила исповеди, ваше сиятельство, не только в том, чтобы рассказать о своей вине, но в том, чтобы раскаяться в дурном поступке. И пока вы этого не сде­лаете и не убедите меня, что раскаялись, вы будете

59

 

пребывать в смертном грехе, независимо оттого, знаю я о вашем недостойном поступке или нет. — И, ста­рательно сдув с рукава пушинку, падре Пирроне вновь вернулся к прерванному занятию.

Политические открытия, сделанные утром, на­столько успокоили душу князя, что он лишь улыбнул­ся, хотя в другое время воспринял бы подобное вы­сказывание духовника как недопустимую наглость. Он распахнул одно из окон в башне, и перед ним во всей своей красе открылся пейзаж Каждая деталь его, казалось, парила в мареве знойного солнца, освобо­дившись от своего веса. Море на горизонте выделя­лось чистым цветом, горы, пугавшие ночью таивши­мися в них опасностями, теперь походили на рых­лые облака , готовые вот-вот раствориться в небе, и даже угрюмый Палермо мирно жался к монастырям, как стадо овец к ногам пастухов. Иностранные суда на рейде, присланные на случай возможных беспо­рядков, и те не способны были потревожить это по­разительное спокойствие. Солнце, которому в этот утренний час тринадцатого мая 1860 года было еще далеко до апогея своей палящей силы, вело себя как законный властелин Сицилии: жестокое и самодо­вольное, оно наркотизировало, подавляло волю, по­гружало все и всех вокруг в рабское оцепенение, в кошмарный сон, от произвола которого не освобож­дало пробуждение.

«Никаких Викторов Эммануилов не хватит, что­бы отучить нас от этого колдовского дурмана, кото­рым здесь пропитано все».

Падре Пирроне поднялся, оправил сутану, подо­шел к князю и протянул ему руку:

60

 

— Я погорячился, ваше сиятельство. Не лишайте меня своей благосклонности, но послушайтесь мое­го совета, покайтесь!

Лед был сломан, и теперь князь мог поделиться с падре Пирроне своими политическими предположе­ниями. Но иезуит вовсе не разделял его радужных прогнозов, а даже накинулся на него с упреками:

— Короче говоря, вы, знатные господа, хотите договориться с либералами, да что там с либералами, с самими масонами за счет нас, то есть церкви. Ведь совершенно очевидно, что наше достояние, которое по святому праву принадлежит нищим, будет разграб­лено и беззаконно поделено между самыми бессове­стными главарями. Кто тогда накормит многочислен­ных бедняков, которым сегодня церковь дает поддер­жку и указывает путь?

Князь молчал.

— И что тогда сделают, чтобы успокоить массы отчаявшихся людей? А я вам скажу, ваше сиятельство. Сначала им швырнут на съедение одну часть ваших земель, потом другую, а потом и все ваши поместья целиком. Так Господь свершит свою справедливость, пусть и руками масонов. Иисус Христос исцелял не­зрячих, но как же сделать так, чтобы прозрели слепые души?

Несчастный священник тяжело дышал. Искрен­няя боль за церковь, стоящую перед угрозой разоре­ния, соединялась в нем с угрызениями совести за по­вторную несдержанность и с боязнью оскорбить кня­зя, которого он любил, хотя ему не раз приходилось испытывать на себе и его горячий гнев, и холодную доброту. Настороженно он посмотрел на князя, но

61

 

дон Фабрицио чистил щеточкой механизмы подзор­ной трубы и, казалось, был полностью поглощен этим занятием. Наконец он закончил и принялся вытирать тряпкой руки. Его лицо было лишено какого-либо выражения, а светлые глаза внимательно высматри­вали остатки смазки на лунках ногтей. Внизу вокруг виллы разливалась сияющая тишина, и ее торже­ственное величие не нарушали, а лишь подчеркива­ли далекий лай Бендико, провоцировавшего на ссо­ру собаку садовника в глубине апельсиновой рощи, и тупой ритмичный стук ножа, которым повар в кух­не рубил к обеду мясо. Великое солнце поглощало все — и волнения людей, и ожесточенность земли. Затем дон Фабрицио подошел к столу священника, сел рядом с ним и принялся рисовать его тонко от­точенным, лежащим без дела карандашом остроко­нечные бурбонские лилии. Он был серьезен и на­столько спокоен, что от беспокойства падре Пирро­не не осталось и следа.

— Мы не слепые души, дорогой падре, мы всего лишь люди. Мы живем в изменчивой реальности и стараемся к ней приспособиться, гнемся как водорос­ли в морском потоке. Святой церкви, как известно, обещано бессмертие, нам же, социальному классу, — нет. Для нас паллиатив протяженностью в сто лет — тоже вечность. Мы еще способны волноваться за сво­их детей, даже за внуков, но перед теми, кого мы уже не надеемся ласкать вот этими руками, наши обяза­тельства заканчиваются. Меня не беспокоит, что бу­дет с моими эвентуальными потомками в 1960 году. Церковь — да, ее должно это волновать, поскольку ей суждено жить вечно. Отчаяние поддерживает ее, это

62

 

ее опора. Неужели вы не думаете, что если бы сейчас или в будущем церковь могла бы спасти себя, прине­ся в жертву нас, она бы этого не сделала? Непремен­но бы сделала и была бы права.

Падре Пирроне был так рад, что князь на него не обиделся, что и сам решил не обижаться.

Насчет отчаяния он никак не мог согласиться, но за долгую жизнь исповедника научился ценить горь­кий юмор дона Фабрицио. Впрочем, он не мог позво­лить своему собеседнику праздновать победу.

— Вы должны в субботу покаяться мне в двух гре­хах, ваше сиятельство, во вчерашнем плотском и в сегодняшнем духовном. Помните об этом.

Теперь, когда оба успокоились, пришло время обсудить сообщение, которое следовало незамедли­тельно отправить на континент, в обсерваторию Ар-четри. Недосягаемые, но подвластные, как казалось, расчетам, невидимые в этот час, но существующие, звезды прочерчивают эфир своими точными орби­тами. Пунктуальные кометы являются на свидание с теми, кто за ними наблюдает, минута в минуту. И вов­се они не вестники катастроф, как считает Стелла; их предсказанное появление свидетельствует о триум­фе человеческого разума, который стремится к со­участию в высоком небесном порядке.

И пусть разные бендико гоняются по окрестнос­тям за нехитрой добычей, пусть ножи поваров рубят мясо невинных животных, здесь, наверху, в обсерва­тории фанфаронство первых и кровожадность вто­рых сливаются в безмятежной гармонии. Главное и даже единственное — стараться жить жизнью духа в

63

 

минуты его наивысшей сублимации, сходной со смертью.

Так размышлял князь, забывая и о своих посто­янных страхах, и о вчерашних плотских утехах. Ког­да он погружался в такое состояние, ему, может быть, даже более полно, чем при формальных отпущени­ях падре Пирроне, прощались его грехи, и он вновь обретал связь со вселенной. Потолочным божествам и обезьянкам на стенах пришлось этим утром при­тихнуть раньше положенного срока. Правда, в гости­ной никто этого не заметил.

Когда послышался звон колокольчика, князь со свя­щенником спустились к обеду вполне умиротворен­ными — не столько тем, что смогли понять полити­ческую обстановку, сколько тем, что им дано было это понять, и на вилле воцарилась атмосфера необычно­го спокойствия. Обед в двенадцать часов был главной трапезой дня, и прошел он, слава богу, совершенно гладко. Несмотря даже на то, что у Каролины, двадца­тилетней дочери князя, прямо в тарелку упал один из обрамлявших ее лицо накладных локонов, небреж­но приколотый шпилькой. Происшествие, которое в другой день могло вызвать досадные последствия, на этот раз лишь всех развеселило. И когда сидевший рядом с девушкой брат взял этот локон и прикрепил себе на воротник, с которого он свисал теперь, как ладанка, даже дон Фабрицио не удержался от улыб­ки. Об отъезде Танкреди, о том, куда и зачем он уехал, было уже известно всем, и все, кроме Паоло, хранив­шего за едой молчание, только об этом и говорили. Впрочем, никого это событие особенно не взволно-

64

 

вало, только у князя в глубине души таилось чувство тревоги и Кончетта слегка хмурила свой красивый лоб. «Должно быть, девочка неравнодушна к этому плуту. Что ж, красивая была бы пара, но, боюсь, Танк-реди метит выше, то есть, я хочу сказать, ниже». Се­годня, когда политическое просветление рассеяло омрачавшие князя тучи, со всей полнотой открылась его природная доброта. Желая успокоить дочь, он принялся объяснять слабую боеспособность ружей, которыми оснащена королевская армия, говорил об отсутствии нарезки в стволе и слабой убойной силе пули, выпущенной из такого огромного гладко­ствольного ружья. Эти чисто технические объясне­ния, к тому же не очень профессиональные, были неубедительны и малопонятны, но они всех успоко­или, поскольку превратили войну из конкретного грязного хаоса, каким она была на самом деле, в чи­стую диаграмму, наглядно показывающую соотноше­ние сил.

В конце обеда было подано ромовое желе. Это было любимое сладкое блюдо князя, и княгиня, в знак признательности за полученное ночью удовольствие, еще с утра позаботилась о том, чтобы его пригото­вили.

Высокая желейная башня с бастионами и рвами, отвесными неприступными стенами, охраняемыми гарнизоном красных черешен и зеленых фисташек, выглядела грозно. Но при этом она была прозрачной и дрожащей, а ложка погружалась в нее с поразитель­ной легкостью. Когда ароматная крепость оказалась перед шестнадцатилетним Франческо Паоло, чья очередь за столом была последней, бастионы были

65

 

уже разрушены и сама башня лежала в руинах, Воо­душевленный ароматом ликера и нежным вкусом разноцветных воинов, князь с наслаждением принял участие в разрушении крепости, павшей в конце кон­цов под натиском отменных аппетитов. Один из его бокалов еще был наполовину наполнен марсалой; князь поднял его, оглядел сидящих за столом членов семьи, чуть дольше задержав взгляд на голубых гла­зах Кончетты, и сказал:

— За здоровье нашего дорогого Танкреди! — и залпом осушил бокал.

Буквы F. D., четко выделявшиеся на золотистом фоне марсалы, на пустом бокале были не видны.

В конторе, куда князь вновь отправился после обеда, свет теперь ложился косо, и затененные владения на картинах уже не вызывали чувства сожаления.

— Да благословит Господь ваше сиятельство, — пробормотали арендаторы Пасторелло и Ло Нигро, которые привезли оброк — ту часть арендной платы, которая взималась натурой.

Старательно выбритые, с обожженными до чер­ноты лицами и испуганными глазами, они стояли перед князем навытяжку, и от них пахло овчарней. Князь, перейдя на понятный им сицилийский диа­лект, участливо расспросил о семьях, скоте, видах на урожай, затем поинтересовался:

— Что вы привезли?

И пока они объясняли, что оброк в соседней ком­нате, князю стало стыдно за свой вопрос: его разго­вор с крестьянами напомнил ему аудиенции короля Фердинанда.

66

 

— Подождите пять минут, Феррара выдаст вам расписки, — сказал он и сунул каждому в руку по нескольку дукатов, что, скорее всего, превышало сто­имость привезенного. — Выпейте по стаканчику за наше здоровье. — И прошел в соседнюю комнату.

Он скользнул по ним равнодушным взглядом: он терпеть не мог такой сыр. Тут же лежали шесть ягнят последнего помета. Их головы трагичес­ки свесились на широкие раны, через которые не­сколько часов назад ушла жизнь. Из вспоротых жи­вотов вылезали лиловые кишки. «Упокой душу его, Господи!» — мысленно произнес князь, вспомнив выпотрошенного солдата. С полдюжины привязан­ных за лапки кур в панике метались перед мордой любознательного Бендико. «Еще один пример бес­причинного страха, — подумал князь. — Собака не представляет для них ни малейшей опасности, она к ним не притронется, потому что от куриных костей у нее будет болеть живот». Вид забитых ягнят и пере­пуганных кур вызвал у него отвращение.

— Послушай, Пасторелло, отнеси-ка кур в курят­ник, повару они пока не нужны, и следующий раз яг­нят сразу же неси в кухню, незачем здесь пачкать.мА ты, Ло Нигро, найди Сальваторе и скажи ему, чтобы прибрал здесь и унес сыры. Да окно открой, чтобы запах выветрился.

Тут и Феррара с расписками появился.

Когда князь вернулся на виллу, в кабинете на красном диване, где он привык днем отдыхать, его поджидал

67

 

Паоло, первенец и наследник, герцог Кверчетский. Смуглый, худой недомерок, он был похож на малень­кого старичка. Набравшись смелости, он пришел по­говорить с отцом.

—    Я хотел спросить тебя, папа, как нам вести себя с Танкреди, когда он вернется?

Отец сразу догадался, о чем речь, и в нем поднял­ся гнев.

—    А что изменилось за это время? Почему ты

спрашиваешь?

— Но, папа, он уехал, чтобы присоединиться к этим негодяям, которые взбаламутили Сицилию, — так не поступают. Я уверен, ты тоже этого не одобря­ешь.

Ревность к двоюродному брату, зависть ханжи к человеку, свободному от предрассудков, ненависть бездарности к таланту — вот что таится за полити­ческими доводами! Дон Фабрицио был в таком него­довании, что даже не предложил сыну сесть.

— Лучше делать глупости, чем целыми днями нюхать лошадиное дерьмо! Танкреди мне теперь еще дороже прежнего. Да к тому же то, что он делает, не такие уж глупости. Если у тебя еще останется возмож­ность писать на своей визитной карточке «герцог Кверчетский», а я сумею перед смертью завещать тебе хоть какую-то мелочь, ты будешь благодарить за это Танкреди и таких, как он. А теперь уходи, я не желаю с тобой больше разговаривать! Здесь я хозяин! — Вы­пустив пар, он немного успокоился и добавил уже шутливо: — Иди, сын мой, я хочу спать. Поговори луч­ше с Гвискардо о политике, вы друг друга поймете. — И пока лишившийся дара речи Паоло закрывал за

68

 

собой дверь, дон Фабрицио снял редингот, разулся, лег на диван, застонавший под тяжестью его тела, и спокойно заснул.

Когда он проснулся, лакей подал ему на подносе га­зету и письмо. Их привез от шурина Мальвики слуга, прискакавший верхом из Палермо. Немного удивив­шись, князь вскрыл письмо и прочел:

«Дорогой Фабрицио! Пишу тебе в состоянии пол­ной растерянности. Прочти ужасные новости в газе­те, которую я тебе посылаю. Пьемонтцы высадились. Мы погибли. Сегодня вечером я со всей семьей пере­берусь на английский корабль, где нам предостави­ли убежище. Уверен, ты без колебаний последуешь моему примеру. Если хочешь, я позабочусь о месте для вас. Помилуй Бог нашего любимого короля! Обни­маю. Твой Чиччо».

Князь сложил письмо, опустил его в карман и рас­хохотался: «Ну и Мальвика! Он всегда был трусом. Ничего не понял, только дрожит от страха, как заяц. Оставить дворец на слуг и сбежать! Представляю, что он там найдет, когда вернется! Надо отправить Паоло в Палермо. Пустой дом в такое время — пропащий дом. Поговорю с ним за ужином». Теперь настала очередь газеты. «Настоящим пиратским актом можно назвать со­вершенную одиннадцатого мая в окрестностях Мар­салы высадку вооруженных людей. Согласно посту­пившим сведениям, высадившаяся на побережье бан­да состоит примерно из восьмисот человек и командует ею Гарибальди. Едва эти флибустьеры сту­пили на землю, они, тщательным образом избегая

69

 

столкновений с королевскими войсками, двинулись, как нам стало известно, в сторону Кастельветрано, на­водя страх на мирных граждан, учиняя грабежи и ра­зорение. И т. д. и т. а»

Имя Гарибальди немного встревожило князя. Этот бородатый длинноволосый авантюрист, бес­спорно, был мадзинистом. Такой может наломать дров. С другой стороны, раз наш фат Виктор Эмма­нуил прислал его сюда, значит, он в нем уверен. «Бу­дем надеяться, его скоро обуздают».

Успокоив себя, он причесался, оделся с помощью лакея и спрятал газету в ящик Приближалось время молитвы, но в гостиной еще никого не было. Сидя в ожидании на диване, он заметил вдруг, что Вулкан на потолке немного напоминает Гарибальди с литогра­фии, которую он видел в Турине. Князь усмехнулся: «Рогоносец!»

Семья начала собираться. Гостиная наполнилась шелестом шелковых юбок, веселыми шутками моло­дежи. Из-за закрытых дверей доносились отголоски привычного спора между слугами и Бендико, кото­рый всеми правдами и неправдами стремился про­никнуть внутрь, чтобы поучаствовать в чтении Роза­рия. Солнечный луч с дрожащими в нем пылинками освещал зловредных обезьянок.

Князь опустился на колени.

Salve, Regina, Mater misericordiae...1

1      Слава Тебе, Царица небесная, Матерь милосердная... (лат.)

70

© Belpaese2000.  Created 16.12.2007

         Наверх    Содержание   Tomasi di Lampedusa   '900    Biblio Italia

 




Hosted by uCoz