Проект Belpaese2000             BIBLIO ITALIA   Библиотека итальянской литературы

 

Home Biblio Italia Язык Перевод Италия Политика Живопись Кино Музыка Театр Гостевая

Джузеппе Томази ди Лампедуза

ГЕПАРД

Лампедуза Томази Дж. ди

Гепард: Роман/Пер. с ит. Е.Дмитриевой; предисл. Е.Солоновича - М.: Иностранка: 2006. - 335 с.

© Giangiacomo Feltrinelli Editore Milano, 1969, 1974, 2002, 2006

 

ОРИГИНАЛ

Часть вторая

Август 1860

 

Деревья! Деревья! Крики, доносившиеся из первой кареты, достигли слуха тех, кто ехал в остальных четырех, едва различимых в облаке белой пыли, и приникшие к окошкам усталые потные лица осветились долгожданной радостью.

Деревьев, по правде говоря, было всего три, да и те неказистые и корявые, мало похожие на эвкалип­ты, какими создает их мать-природа; но это были пер­вые деревья с шести утра, когда семейство Салина выехало из Бизаквино. Сейчас время приближалось к одиннадцати, и в продолжение пяти часов путеше­ственники видели лишь лениво изогнутые спины холмов, до желтизны выжженных солнцем. Лошади, споро бежавшие по ровной дороге, то и дело замед­ляли ход, с усилием преодолевая длинные подъемы и с осторожностью — спуски. Но и шаг и рысь в равной мере сопровождались неумолчным звоном колоколь­чиков, отчего начинало казаться, будто это звенит сам

71

 

зной. Миновали городки с неземными нежно-голубыми домами, переправились через высохшие реки по вычурным, поражающим своим великолепием мостам, проехали под отвесными склонами, казавши­мися безнадежно мертвыми, несмотря на заросли дрока и сорго. И нигде ни единого деревца, ни капли воды! Только солнце и пыль. В коляске, закрытой и от пыли, и от солнечных лучей, было нестерпимо жар-ко - градусов пятьдесят, не меньше.

Эти деревья, истомленные жаждой и простираю­щие ветви к белесому небу, свидетельствовали о не­скольких вещах: о том, что до конца пути осталось не больше двух часов, о том, что дальше начинаются зем­ли дома Салина, и о том, что удастся позавтракать и даже, может быть, умыть лицо затхлой водой из ко­лодца.

Через десять минут кареты подъехали к усадьбе Рампинцери с ее огромной постройкой, обитаемой лишь месяц в году, когда во время сбора урожая здесь поселялись батраки с мулами и другим скотом. Над сорванными с петель тяжелыми воротами танцевал каменный гепард, хотя его лапы и были перебиты ударом булыжника. Охраняемый тремя эвкалиптами, глубокий колодец безмолвно предлагал разнообраз­ные услуги: в зависимости от обстоятельств он мог служить бассейном для купанья, водопоем, темницей и кладбищем. Он утолял жажду, распространял тиф, скрывал похищенных, принимал трупы и хранил их в себе до тех пор, пока они не превращались в отпо­лированные безвестные скелеты.

Все вышли из карет: князь, ободренный скорым прибытием в дорогую его сердцу Доннафугату, кня-

72

 

Совершенно разбитая мадемуазель Домбрей, французская гувернантка, вспоминая о го­дах, проведенных в Алжире, в семье маршала Бужо, все время повторяла: «Mon Dieu, mon Dieu, c'est pire qu'en Afrique!" 1 — и вытирала свой вздернутый носик Для падре Пирроне, которого чтение молитвенника сморило в начале пути, время прошло быстро, и он теперь выглядел бодрее всех остальных. Служанка и два лакея, привыкшие к городской жизни, с брезгли­вым видом осматривались в непривычной для них сельской обстановке. Бендико, выскочив из послед­ней коляски, накинулся на ворон, с мрачным карка­ньем круживших низко над землей.

Путешественники были в пыли с ног до головы и принялись отряхивать друг друга, поднимая вокруг себя белые облака. На общем неопрятном фоне сиял элегантностью и чистотой Танкреди. Он ехал верхом и, прибыв в усадьбу на полчаса раньше остальных, успел почиститься, умыться и сменить галстук. Вытас­кивая из многофункционального колодца полное ведро, он взглянул на свое отражение в зеркале воды и остался доволен: правый глаз закрывала черная повязка, не столько предохранявшая рану над бро­вью, полученную три месяца назад в боях под Палер­мо, сколько напоминавшая о ней; левый глаз светил­ся такой лукавой голубизной, словно принял на себя

1      Боже мой, Боже мой, это хуже, чем в Африке! (фр.)

73

 

двойную нагрузку после временно выбывшего из строя собрата; алый кант на белом галстуке явно на­поминал о красной гарибальдийской рубашке, в ко­торой Танкреди красовался совсем недавно. Он по­мог княгине выйти из кареты, стер рукавом пыль с цилиндра дяди, угостил карамельками кузин, ущип­нул младших кузенов, чуть не до земли склонился перед иезуитом, обменялся с Бендико бурными при­ветствиями, утешил мадемуазель Домбрей — словом, всех насмешил и всех обворожил.

Кучера медленно водили по кругу лошадей, да­вая им остыть перед водопоем; рядом с благодатным колодцем, в прямоугольнике тени, отбрасываемом постройкой, слуги расстилали скатерти на соломе, оставшейся после молотьбы. Все сели завтракать. Вокруг лежали мертвые поля — желтая стерня с чер­ными выжженными проплешинами. Плач цикад на­полнял воздух, и казалось, что опаленная зноем Си­цилия тщетно молит о дожде в эти последние авгус­товские дни.

Через час, немного приободрившись, все снова тро­нулись в путь. И хотя усталые лошади двигались мед­леннее, последний отрезок пути показался коротким. За окном уже были не пугающие неизвестностью пейзажи, а вполне узнаваемые места прогулок и пик­ников прошлых лет. Овраги Драгонары, развилка Ми-сильбези, скоро покажется Мадонна-делле-Грацие — конечный пункт самых дальних пеших прогулок из Доннафугаты.

Княгиня задремала, а дон Фабрицио, ехавший вдвоем с женой в просторной карете, пребывал в бла-

74

 

и в тамошних людях еще жил дух феодальной почтительности, но и пото­му, что, в отличие от прошлых приездов, он совсем не жалел о тихих вечерах в обсерватории и случав­шихся время от времени свиданиях с Марианниной. Честно говоря, от спектакля, разыгрывавшегося по­следние три месяца в Палермо, его уже слегка начи­нало тошнить. Ему хотелось похвалить себя за то, что он раньше всех разобрался в ситуации и понял, что гарибальдийское тявканье — всего лишь сотрясание воздуха, но он вынужден был признать, что яснови­дение не было прерогативой дома Салина. Казалось, в Палермо счастливы все; все, кроме двух кретинов — кузена Мальвики, который позволил полиции Дикта­тора1 сцапать себя и упрятать на десять дней в ката­лажку, и сына Паоло, не менее недовольного, зато более предусмотрительного: замешанный в каком-то детском заговоре, он успел покинуть Палермо. Ос­тальные ликовали, ходили с приколотыми к ворот­нику трехцветными лентами, участвовали в нескон­чаемых манифестациях и с утра до вечера говорили, ораторствовали, витийствовали. Но если в первые дни оккупации вся эта вакханалия с шумными при­ветствиями раненых, изредка попадавшихся на глав­ных улицах, воплями «крыс» (агентов побежденной

1 После установления в Сицилии революционно-демократиче­ской диктатуры Гарибальди принял звание Диктатора Сицилии, а после взятия 6 сентября Неаполя и формирования нового пра­вительства — Диктатора Обеих Сицилии.

75

 

полиции), с которыми расправлялись в переулках, еще имела хоть какой-то телеологический смысл, то после того, как раненые поправились, а выжившие «крысы» завербовались в новую полицию, все это кар­навальное безумие, неизбежное и неотвратимое, по мнению князя, в подобных обстоятельствах, превра­тилось в дешевый балаган. Следовало, впрочем, при­знать, что все это было лишь чисто внешним прояв­лением дурного воспитания. Что же касается суще­ства дела, экономического и социального положения, тут все шло вполне удовлетворительно, именно так, как князь и предвидел.

Дон Пьетро Руссо сдержал свои обещания, и вбли­зи виллы Салина не раздалось ни единого выстрела; в том же, что из палермского дворца украли большой сервиз китайского фарфора, виноват был болван Паоло, распорядившийся упаковать сервиз в две кор­зины, а затем во время обстрела оставивший его во дворе на произвол судьбы, что должно было быть расценено паковщиками как недвусмысленное пред­ложение унести корзины с собой.

Пьемонтцы (князь продолжал для самоуспокое­ния называть этим словом тех, кого поклонники с почтением именовали гарибальдийцами, а против­ники с презрением — гарибальдийским сбродом) явились к нему если и не сняв шляпы, как предсказы­вал Руссо, то, по крайней мере, приложив пальцы к козырькам своих красных кепи, таких же изношен­ных и бесформенных, как головные уборы бурбонс-ких офицеров.

Двадцатого июня на виллу Салина пожаловал ге­нерал в красном мундире с черными галунами, но его

76

 

визит не стал неожиданностью, поскольку Танкреди успел предупредить их за сутки. Явившись в сопро­вождении своего адъютанта, генерал вежливо попро­сил разрешения осмотреть роспись на потолке. Та­кое разрешение последовало незамедлительно, по­скольку благодаря Танкреди времени вполне хватило, чтобы убрать из гостиной портрет короля Фердинан­да II при полном параде и на его место повесить ней­тральную «Овчую купель»1, что было выгоднее не только в политическом, но и в эстетическом отно­шении.

Тридцатилетний генерал — бойкий, разговорчи­вый и несколько самоуверенный тосканец, оказался, впрочем, довольно милым и хорошо воспитанным человеком. Он держался с должным почтением и даже обращался к дону Фабрицио «ваше сиятельство», иг­норируя один из первых декретов Диктатора. Его адъ­ютант, девятнадцатилетний миланский граф, совсем птенец, произвел на девушек огромное впечатление своими начищенными сапогами и грассирующим «р».

С ними явился и Танкреди, тоже в красном, успев­ший за время своего отсутствия заслужить чин капи­тана и слегка осунувшийся от перенесенных после ранения страданий; он изо всех сил старался пока­зать свои близкие отношения с победителями, о чем свидетельствовало взаимное «ты» и обращения типа «мой храбрый друг», которые северяне произносили с юношеским пылом, а Танкреди слегка в нос, с хоро­шо знакомой дону Фабрицио скрытой иронией.

1 Упоминаемая в Евангелии (Иоанн 5:2) Вифезда (Овчая купель) была местом паломничества жаждущих исцеления во времена Иисуса Христа.

77

 

Князь держался поначалу снисходительно-вежливо, но «пьемонтцы» сумели развеселить его и настолько успокоить, что через три дня были приглашены к ужину В тот вечер Каролина сидела за роялем, акком­панируя генералу, решившемуся исполнить в честь Сицилии: «Вас я вижу, места родные»1, а Танкреди ста­рательно переворачивал нотные страницы, будто для этой цели не существовало палочек Юный граф тем временем, склонившись к сидящей на диване Кончет-те, шептал ей что-то о флердоранже и рассказывал про Алеардо Алеарди2. Кончетта делала вид, что слу­шает, а сама не сводила обеспокоенного взгляда с воскового лица кузена, которое в свете рояльных све­чей казалось еще бледнее, чем было на самом деле.

Вечер прошел в атмосфере полной идиллии, а за ним последовали и другие, не менее душевные вечера, в один из которых, в связи с указом об изгнании иезу­итов, генерала попросили замолвить слово за падре Пирроне, расписав его немощным больным стариком. Генерал уже успел проникнуться симпатией к его пре­подобию и, сделав вид, будто поверил в россказни о его плачевном здоровье, предпринял кое-какие шаги, переговорил с влиятельными друзьями-политиками, и падре Пирроне остался. Это еще больше укрепило дона Фабрицио в мысли, что прогнозы его верны.

Генерал очень пригодился и при выправлении дорожных пропусков, без которых в те горячие дни

1        «Vi ravviso, о luoghi ameni" (umaл.) — ария графа Родольфо из оперы Винченцо Беллини «Сомнамбула».

2        Алеардо Алеарди (1812—1878) — поэт-романтик, участник революции 1848 г. Его патриотическая лирика пользовалась большим успехом у современников.

78

 

нельзя было сдвинуться с места. Именно ему главным образом семейство Салина было обязано возможно­стью насладиться в тот революционный год летним отдыхом в Доннафугате. И новоиспеченный капитан получил месячный отпуск, так что смог составить компанию дяде и тете. Но, даже несмотря на помощь генерала, подготовка к отъезду оказалась долгим и сложным делом. Много времени ушло на безрезуль­татные переговоры с доверенными лицами «влия­тельных персон» из Джирдженти1, но в конце концов, благодаря посредничеству Пьетро Руссо, все закон­чилось улыбками, рукопожатиями и звоном монет. Этим старым проверенным способом удалось даже получить второй, более важный пропуск Затем нуж­но было собрать в дорогу горы вещей и провизию, выслать вперед, за три дня до отъезда, часть поваров и слуг, упаковать маленький телескоп и, разрешив Паоло остаться в Палермо, отправиться в путь. Гене­рал с адъютантом явились с пожеланиями счастли­вого пути и букетами цветов. Когда кареты отъехали от дома, долго еще мелькали в воздухе два красных рукава, и из окошка кареты высовывался черный ци­линдр князя, однако ручка в кружевной перчатке, ко­торую надеялся увидеть юный граф, осталась лежать на коленях Кончетты.

Путешествие длилось три дня и было ужасным. Дороги, знаменитые сицилийские дороги, из-за ко­торых князь Сатриано лишился наместничества, ус­пели превратиться в едва заметные под слоем пыли тропы с глубокими выбоинами. Первая ночь в Мари-

1       С 1927 г. — Агридженто.

79

 

нео в доме знакомого нотариуса прошла еще снос­но, но вторая на постоялом дворе в Прицци оказа­лась мучительной: пришлось располагаться по трое на кроватях, кишевших мерзкими насекомыми. Тре­тью ночь они провели в Бизаквино. Клопов здесь, правда, не было, зато князь насчитал в стакане с гра-нитой тринадцать мух. С улицы и из соседней ком­наты, служившей нужником, шел густой запах ис­пражнений, и из-за этого сон князя был тяжелым. Едва забрезжил свет, он проснулся среди этого смра­да весь в поту и невольно сравнил свое отвратитель­ное путешествие с собственной жизнью: сначала он ехал по веселой равнине, потом взбирался на крутые горы, срывался в опасные ущелья, и все это лишь для того, чтобы рано или поздно оказаться среди моно­тонных волн нескончаемой пустыни, безнадежной, как само отчаяние. Для человека средних лет нет ни­чего хуже, чем просыпаться с подобными мыслями, и хотя дон Фабрицио знал, что за дневными делами они забудутся, все равно страдал; жизненный опыт подсказывал ему, что подобные мысли оставляют на дне души горестный осадок, который, накапливаясь с каждым днем, может стать подлинной причиной

смерти.

При свете дня ночные чудовища забились в не­доступные сознанию норы. Уже близка была Донна-фугата с ее дворцом, журчащими струями фонтана, памятью о святых предках, воспоминаниями незаб­венного детства и людьми — простыми, добрыми и преданными. «Но остались ли они после недавних событий такими же преданными, как и раньше? — мелькнула вдруг мысль. — Что ж, поживем — увидим».

80

 

Теперь они и в самом деле почти приехали. В окош­ке кареты показалось оживленное лицо Танкреди.

— Дядя, тетя, готовьтесь, через пять минут будем на месте.

Танкреди из деликатности, чтобы не въехать в Доннафугату прежде князя, попридержал коня и пу­стил его спокойным шагом рядом с первой каретой.

По ту сторону короткого моста собралось местное общество; за спинами встречающих толпились не­сколько десятков крестьян. Едва первая карета въеха­ла на мост, городской оркестр с пылом заиграл «Мы цыганки»1 — нелепое, но трогательное приветствие, каким уже несколько лет встречали здесь дорогого князя. И сразу же, по знаку мальчишек, высланных в дозор, колокола собора, а следом и монастыря Свя­того Духа наполнили воздух праздничным перезво­ном. «Слава Богу, — подумал князь, — кажется, все как обычно». Среди встречающих были мэр дон Калод-жеро Седара, перетянутый яркой трехцветной лен­той, такой же новой, как и его должность; настоятель собора монсеньор Троттолино с большим сморщен­ным лицом; дон Чиччо Джинестра, нотариус, явив­шийся в парадном мундире капитана Национальной гвардии и с султаном на кивере; доктор дон Тото Джамбоно, малышка Нунция Джарритта, которая преподнесла княгине слегка растрепавшийся букет цветов, всего полчаса назад сорванных в саду двор­ца. Был здесь и Чиччо Тумео, соборный органист, сто­явший, строго говоря, не по чину в одном ряду с

1      «Noi siamo zingarelle» (шпал.) — хор масок-цыганок из оперы Верди«Травиата».

81

 

представителями городской верхушки, но решив­шийся прийти в качестве друга и товарища по охоте. Надеясь доставить удовольствие князю, он захватил с собой и Терезину — темно-коричневую легавую с двумя пятнышками цвета грецкого ореха над глаза­ми. Смелость органиста была вознаграждена дружес­кой улыбкой дона Фабрицио, искренне растроганно­го встречей. Он вышел вместе с женой из кареты, что­бы всех поблагодарить, и под неистовую музыку Верди и оглушительный колокольный звон обнял мэра и пожал руки всем остальным. Крестьяне сто­яли молча, и в их неподвижных взглядах читалось беззлобное любопытство, поскольку они ничего не имели против своего снисходительного синьора, нередко забывающего взыскать с них оброк или не­высокую арендную плату. А поскольку они привыкли видеть, как усатый гепард танцует на фасаде дворца, на фронтоне церкви, на колонках фонтанов и на ке­рамических плитках над дверями домов, им было интересно посмотреть и на живого зверя в пикейных панталонах, который протягивал всем лапу для руко­пожатия и по-кошачьи улыбался.

«Нет, не как обычно, а даже лучше». Танкреди тоже был в центре внимания: но сейчас это был уже не ветреный мальчишка, которого здесь давно знали, а совсем другой человек — либеральный аристократ, боевой товарищ Розолино Пило1, про­ливший кровь за свободу Сицилии. Танкреди чувство­вал себя как рыба в воде. Его нисколько не смущали

1 Розолино Пило (1820—1860) — сицилийский патриот, один из организаторов народного восстания в Сицилии, пал в боях под Палермо.

82

 

шумные изъявления восторга: эти деревенские по­клонники казались ему очень забавными. Он говорил с ними на сицилийском диалекте, отпускал шутки, в том числе и в собственный адрес, с юмором расска­зывал про ранение. Но когда он произносил «гене­рал Гарибальди», его голос становился тише, а лицо принимало такое же выражение, с каким церковный служка смотрит на Святые Дары. Дону Калоджеро Седаре (Танкреди слышал про его активность в дни освобождения) он громко сказал:

— О вас, дон Калоджеро, очень хорошо отзывал­ся Криспи.

После чего, оставив всех в полном восхищении, подал руку кузине Кончетте и удалился.

Кареты со слугами, детьми и Бендико проследовали прямо к дворцу, тогда как остальные путешественни­ки, прежде чем переступить порог дома, по давным-давно заведенному обычаю направились в собор (благо идти до него было недалеко), где в честь столь торжественного события молебствие должно было завершиться пением Те Deum1. Вновь прибывшие были в пыли, однако выглядели внушительно; встре­чающие же, хотя и сверкали чистотой, держались по­добострастно. Шествие возглавлял дон Чиччо Джи-нестра, уважение к мундиру которого открывало про­ход в толпе; за ним под руку с женой шел князь, похожий на сытого смирного льва; дальше следова­ли Танкреди с Кончеттой, растроганной до слез

1 * Тебе Бога (хвалим)» {лат.) — церковный гимн, исполняемый в конце заутрени во время Великого поста, а также в особо тор­жественных случаях.

83

 

сладостной мыслью, что идет в храм под руку с кузе­ном, но при этом огорченную тем, что заботливый юноша так крепко прижимает ее руку к себе с един­ственной, увы, целью — помочь обойти рытвину и не поскользнуться на очистках, которыми была усеяна улица. Затем в беспорядке двигались остальные. Орга­нист исчез: ему нужно было отвести домой Терезину и успеть вернуться на свой громогласный пост к мо­менту входа процессии в собор.

Без умолку звонили колокола. Надписи на домах: «Да здравствует Гарибальди!», «Да здравствует король Виктор!», «Смерть Бурбонам!», сделанные два месяца назад безыскусной кистью, выцвели и, казалось, рады были бы спрятаться в стены.

Когда поднимались по лестнице, раздались пу­шечные выстрелы, а при входе маленькой процессии в собор дон Чиччо Тумео, не успев отдышаться от бега, но зато вовремя вдохновенно заиграл «Ах, Альфред мой»1.

Храм был полон любопытных, частью стоявших между толстых колонн из красного мрамора. Семей­ство Салина уселось на хорах; до конца службы оста­валось недолго, и все это время дон Фабрицио кра­совался перед людьми во всем своем великолепии; княгиня была на грани обморока от жары и усталос­ти, а Танкреди умудрился несколько раз коснуться зо­лотистой головки Кончетты, делая вид, будто отгоня­ет мух. Когда старательный монсеньор Троттолино выполнил свою задачу, все преклонили колена перед

1      * Amami, Alfredo» (итал.) — ария Виолетты из оперы Верди «Тра­виата».

84

 

алтарем, проследовали к выходу и, покинув собор, вышли на нещадно палимую солнцем площадь.

У подножия лестницы местные начали прощать­ся, и княгиня, выполняя распоряжение мужа, которое тот отдал шепотом во время службы, пригласила ве­чером к обеду мэра, настоятеля собора и нотариyca.

Настоятель был холост в силу своей профессии, нотариус — по убеждению, так что вопрос о женах отпадал сам собой; мэр же получил вялое приглаше­ние прийти с супругой, красавицей крестьянкой, с которой сам он по целому ряду причин стеснялся показываться на людях, поэтому никто не удивился, когда он сказал, что ей нездоровится; зато удивление вызвала последовавшая затем просьба:

— Если ваши сиятельства позволят, я приду с доч­кой, с Анджеликой. Вот уже месяц, как она только и говорит о желании показаться вам теперь, когда она выросла.

Согласие, конечно, было дано; из-за чьей-то спи­ны выглянул при этом дон Тумео, и дон Фабрицио крикнул ему:

— Вы тоже, разумеется, приходите, дон Чиччо, и не один. Почему бы вам не взять с собой Терезину? — И, обращаясь к остальным, прибавил: — А после обе­да, примерно в половине десятого, будем рады видеть у себя всех друзей.

В городке еще долго обсуждали эти слова. И если князь нашел, что Доннафугата не изменилась, Дон-нафугата, напротив, нашла князя сильно изменив­шимся: никогда прежде она не слышала от него столь сердечных слов; именно с этой минуты началось не­заметное падение его авторитета.

85

 

Дворец Салина соседствовал с собором. Узкий фасад с семью балконами, выходившими на площадь, не яавал представления об истинных его размерах; тер­ритория дворца простиралась в глубину на двести метров, включая в себя разностильные постройки, объединенные в одно гармоническое целое вокруг трех просторных дворов, и заканчиваясь большим садом. У главного входа, на площади, путешественни­ков ждала новая приветственная церемония.

Дон Онофрио Ротоло, местный управляющий, по обыкновению, не принимал участия в официальной встрече при въезде в Доннафугату. Прошедший суро­вую школу княгини Каролины, он относился к черни как к пустому месту, а князя числил за границей до той минуты, пока тот не переступал порога дворца; поэтому дон Онофрио и ждал здесь, в двух шагах от входа, — маленький, старый, бородатый человечек Рядом стояла жена — крупная женщина значительно моложе мужа, а за спиной слуги и восемь полевых стражников с восьмью золотыми гепардами на шап­ках и восьмью вовсе не безобидными ружьями.

— Счастлив сказать вашим сиятельствам «добро пожаловать». Передаю вам дворец в том самом виде, в каком вы его оставили.

Дон Онофрио Ротоло был одним из немногих людей, пользовавшихся уважением князя, и, возмож­но, единственным, кто его ни разу не обокрал.

Честность его граничила с маниакальностью, и об этой его честности рассказывали поразительные истории — например, такую: однажды в минуту отъез­да княгиня оставила недопитой рюмку наливки, а год спустя нашла ту же рюмку на том же месте, причем

86

 

содержимое успело испариться, оставив сахаристый сгусток на дне. К рюмке никто не притронулся, «пото­му что даже капля наливки есть частица княжеского достояния, которое никто не вправе разбазаривать». После обмена любезностями с доном Онофрио и донной Марией княгиня, едва не падавшая от устало­сти, поспешила лечь в постель, девушки убежали с Тан-креди в жаркую тень сада, а дон Фабрицио обошел с управляющим жилую часть дворца. Все оказалось в образцовом порядке: с картин в тяжелых рамах была сметена пыль, старинные переплеты горели умерен­ной позолотой, окаймляющий двери серый мрамор сверкал в лучах высокого солнца. Все находилось в том же состоянии, что и пятьдесят лет назад. Оставив позади шумный водоворот гражданских распрей, дон Фабрицио вздохнул с облегчением и сейчас, полный спокойной уверенности, почти с нежностью посмот­рел на дона Онофрио, семенившего рядом.

— Дон Онофрио, поистине вы один из тех гномов, что стерегут сокровища. Поверьте, мы вам очень признательны. — Раньше, в другие времена, он испы­тал бы те же чувства, но не стал бы выражать их вслух.

Дон Онофрио поднял на него благодарно-удив­ленный взгляд.

— Долг, ваше сиятельство, долг. — Чтобы скрыть волнение, он почесывал за левым ухом длинным ног­тем мизинца.

Дальше управляющий был подвергнут пытке чаем. Дон Фабрицио велел принести две чашки, и дону Онофрио, хочешь не хочешь, пришлось выпить ненавистное пойло, после чего он приступил к док­ладу: две недели назад он продлил на несколько менее

87

 

выгодных условиях, чем раньше, договор на аренду земельного участка Аквила; ему пришлось пойти на непредвиденные расходы, вызванные ремонтом кры­ши над комнатами для гостей; итак, в распоряжении его сиятельства в кассе, за вычетом всех расходов, на­логов и его, дона Онофрио, жалованья, — 3275 унций. Затем пошли новости частные, связанные с глав­ным событием года — стремительным ростом состо­яния дона Калоджеро Седары. Полгода назад истек срок займа, предоставленного им барону Тумино, и дон Калоджеро присвоил его земельные владения, получив за тысячу одолженных унций новые земли, приносящие пятьсот унций годового дохода; в апре­ле ему удалось купить буквально за кусок хлеба две сальмы1 земли, а на этом клочке есть карьер по добы­че ценного камня — бери и разрабатывай; после вы­садки он воспользовался неразберихой и голодом, чтобы заключить самые выгодные сделки на прода­жу пшеницы. В голосе дона Онофрио послышалось огорчение.

— Я тут прикинул: еще немного, и доходы дона Калоджеро сравняются с доходами, которые прино­сит вашему сиятельству Доннафугата. Надобно ска­зать, что большая часть его собственности находит­ся не здесь, а в других местах.

Наряду с богатством росло и политическое влия­ние дона Калоджеро: в Доннафугате и окрестностях он был теперь главным либералом и не сомневался, что после выборов в парламент станет депутатом и поедет в Турин.

1      Сальма— единица земельной площади, равная 1,746 гектара.

88

 

— А как они важничают! Не сам Седара, у него-то ума хватает, а взять, к примеру, его дочку. Вернулась из Флоренции, из пансиона, и разгуливает по улице в кринолинах и с бархатными лентами на шляпке.

Князь молчал. Ах да, Анджелика, что придет сегод­ня к ужину. Интересно будет посмотреть на разоде­тую пастушку. Неправда, будто здесь ничего не изме­нилось. Дон Калоджеро теперь не беднее его! Но это, в общем, можно было ожидать. За все приходится расплачиваться.

Молчание князя встревожило дона Онофрио: он решил, что тому пришелся не по вкусу его рассказ о местных делах.

— Ваше сиятельство, я подумал, что вы захотите взять ванну; она, поди, готова.

Дон Фабрицио внезапно понял, что устал. Время приближалось к трем, значит, он уже девять часов без отдыха, на жаре, да еще после такой ночи! Он чувство­вал, что весь пропитался пылью, что она въелась в него — в каждую складку тела.

— Спасибо, дон Онофрио, что позаботились об этом. И за все остальное. Увидимся вечером за обедом.

Он поднялся по внутренней лестнице, прошел гобе­леновую гостиную, затем голубую, затем желтую; сквозь опущенные жалюзи пробивался свет, в его ка­бинете негромко стучал маятник Булле. «Какая тиши­на, Господи, какая тишина!» Он вошел в ванную, ко­торая представляла собой небольшую, беленную из­вестью комнату, с отверстием для стока воды в центре неровного кирпичного пола. Исполинская цинковая ванна овальной формы, покрашенная в белый цвет

89

 

внутри и в желтый снаружи, стояла на четырех мас­сивных деревянных ногах. Незанавешенное окно открывало путь беспощадному солнцу.

На гвозде — банная простыня, на одном веревоч­ном стуле — смена белья, на другом — костюм, еще хранящий приобретенные в сундуке складки. Рядом с ванной — большой розовый кусок мыла, щетка, за­вязанный узелком платок с отрубями, из которого, если его намочить, засочится ароматное молочко, огромная губка из тех, что присылал ему с острова Салина тамошний управляющий1.

Дон Фабрицио крикнул, чтобы несли воду. Вош­ли двое слуг, каждый нес по два полных ведра: одно с холодной водой, другое с кипятком. Так они ходили взад-вперед, пока не наполнили ванну. Князь окунул руку — вода была в самый раз. Он отпустил слуг, раз­делся, погрузился в воду, которая, приняв огромное тело, едва не перелилась через край. Потом намылил­ся, потер себя губкой. Тепло разнежило его, он разо­млел и уже почти задремал, когда в дверь постучали.

Боязливо вошел лакей Доменико.

— Падре Пирроне просит разрешения видеть ваше сиятельство. Говорит, срочно. Он дожидается около ванной, когда ваше сиятельство выйдут.

Князь не знал, что и подумать. Если случилась беда, лучше услышать о ней сразу.

—        Скажите, чтоб не ждал, пусть заходит.
Спешка падре Пирроне встревожила дона Фабри­цио; частью по этой причине, частью из уважения к

1 Данный абзац, входящий в корпус первого издания, в издании, по которому осуществлен настоящий перевод, дается в приме­чании внизу страницы.

90

 

духовному сану он поспешил вылезти из ванны, что­бы успеть закутаться в банную простыню, прежде чем войдет иезуит. Не тут-то было: падре Пирроне вошел как раз в ту минуту, когда он, уже лишившись эфемер­ного покрова из мыльной пены, но еще не завернув­шись в простыню, возвышался посреди ванной со­вершенно голый, как Фарнезский Геркулес1, с той лишь разницей, что от его тела шел пар, а с шеи, рук, живо­та, бедер стекали ручейки, точно с одной из альпийс­ких громад, где берут начало Рона, Рейн или Дунай.

Вид князя в костюме Адама был для падре Пирро­не внове. Привыкнув, благодаря таинству покаяния, к душевной наготе, иезуит имел гораздо меньшее представление о наготе телесной; и если он и бро­вью не повел бы, услышав на исповеди, скажем, при­знание в кровосмесительстве, то зрелище невинной наготы стоявшего перед ним великана повергло его в смущение.

Пробормотав извинения, он поспешил было ре­тироваться, но дон Фабрицио, злясь на себя, что не успел вовремя завернуться, естественно, излил свое раздражение на него:

— Не глупите, падре, лучше подайте мне просты­ню и, если вас это не затруднит, помогите мне выте­реться. — Вспомнив один из прошлых споров в об­серватории, князь не удержался и добавил: — Послу­шайтесь моего совета, падре, примите и вы ванну.

1 Статуя высотой 5,3 метра, найденная при раскопках в термах Каракаллы и украшавшая до передачи ее в неаполитанский На­циональный музей римский дворец семейства Фарнезе, пред­ставляет собой мраморную копию знаменитой бронзы гречес­кого скульптора Лисиппа.

91

 

Довольный тем, что сумел дать гигиенический совет тому, кто беспрерывно давал ему советы нрав­ственные, он успокоился. Верхним краем получен­ной наконец простыни он вытирал голову, лицо и шею, а нижним пристыженный падре Пирроне тер ему в это время ноги.

Но вот вершина и подножие горы уже сухие.

—    Теперь садитесь, падре, и рассказывайте, поче­му вам так срочно понадобилось говорить со мной.

Покуда иезуит усаживался, дон Фабрицио соб­ственноручно осушал интимные места.

—    Дело в том, ваша сиятельство, что на меня воз­ложена деликатная миссия. Кое-кто, кого вы очень любите, пожелал раскрыть передо мной свою душу и поручил ознакомить вас с его чувствами, надеясь, воз­можно, напрасно, что уважение, которым я имею честь пользоваться...

Нерешительность падре Пирроне тонула в беско­нечном словесном потоке.

Дон Фабрицио потерял терпение:

—    Да скажите же наконец, падре, о ком идет речь? О княгине?

Поднятая рука князя, казалось, означает угрозу; на самом деле он поднял ее, вытирая подмышку.

—    Княгиня устала, она спит, я ее не видел. Речь идет о синьорине Кончетте. — Пауза. — Она влюблена.

Сорокапятилетний мужчина может считать себя молодым до той минуты, пока не обнаружит, что его дети вступили в возраст любви.

Князь почувствовал себя старым; он забыл о ми­лях, которые покрывал на охоте, о возгласе «Иисус Мария!», который ему ничего не стоило вызвать у

92

 

жены, о бодром самочувствии после столь долгого и мучительного путешествия; внезапно он представил себя седым стариком, приглядывающим за ватагой внуков, когда те верхом на козах катаются по газону Виллы Джулия.

  А почему эта дура вздумала откровенничать с вами? Почему ко мне не пришла? — Он даже не спро­сил, в кого влюблена Кончетта, ему это и так было ясно.

  Вы, ваше сиятельство, слишком хорошо пря­чете отцовское сердце. Вместо того чтобы видеть в вас любящего отца, бедная девочка видит властного хозяина. Естественно, что, из страха перед вами, она прибегает к помощи преданного домашнего духов­ника.

Натягивая кальсоны, дон Фабрицио недовольно пыхтел: он предвидел долгие разговоры, слезы, бес­конечную нервотрепку; эта жеманница испортила ему первый день в Доннафугате.

— Понимаю, падре, понимаю. Это меня в соб­ственном доме никто не понимает. В этом вся беда. — Он сидел на табурете, капли воды жемчужной россы­пью застряли в светлых волосах на груди. По кирпич­ному полу змеились ручейки, комнату наполнял мо­лочный запах отрубей, миндальный запах мыла. — И что же, по-вашему, я должен на это сказать?

В комнате было жарко — настоящее пекло, иезу­ит обливался потом и теперь, выполнив свою миссию, с удовольствием бы ушел, если бы его не удерживало чувство ответственности.

— Церковь всегда приветствовала желание со­здать христианскую семью. Присутствие Христа на бракосочетании в Кане Галилейской...

93

 

—    Вы отвлекаетесь от главного. Меня интересует не брак вообще, а именно этот. Танкреди сделал моей
дочери предложение? И если да, то когда?

Пять лет падре Пирроне пытался обучить маль­чика латыни; семь лет терпеливо выносил его на­смешки и капризы; как и все, он находился во власти его обаяния, но недавние политические эскапады Танкреди оскорбили его, и прежнее расположение теперь боролось в нем с новым чувством — чувством досады. Он не знал, что и сказать.

— Предложения как такового не было. Однако у синьорины Кончетты нет на этот счет ни малейшего сомнения: все более частые знаки внимания, взгля­ ды, намеки убедили это невинное создание; Кончет­та верит, что любима, но, будучи почтительной и по­слушной дочерью, пожелала узнать через меня, что ей надлежит ответить, когда это предложение после­дует. Она чувствует, что ждать осталось недолго.

Дон Фабрицио успокаивал себя: откуда у этой дев­чонки может быть опыт, который позволил бы ей разгадать намерения юноши, тем более такого, как Танкреди? Не исключено, что она все придумала, что это просто один из «золотых снов», тайну которых пансионерки доверяют смятым подушкам в будуарах. Говорить об опасности пока еще рано.

Опасность. Князя удивило, с какой отчетливостью это слово прозвучало в его сознании. Опасность. Но для кого? Он очень любил Кончетту: ему нравилась ее неизменная покорность, безропотность, с которой она терпела деспотизм отца. Впрочем, он преувели­чивал ее безропотную покорность. Привычка отстра­нять от себя все, что представляло собой угрозу его

94

 

спокойствию, не давала ему замечать, как загорались злые огоньки в глазах девушки, когда его самодурство становилось поистине невыносимыми. Он очень любил дочку. Но еще больше он любил Танкреди.

Покоренный когда-то насмешливой ласковостью мальчика, он несколько месяцев назад получил по­вод восхищаться еще и его умом, проявившимся в способности быстро приспосабливаться к обстоя­тельствам, в светском умении находить со всеми об­щий язык, во врожденном чувстве слова, оттенков речи, когда сказанное им на модном языке демаго­гии воспринималось посвященными как игра, кото­рой он, князь Фальконери, предавался от нечего де­лать. Все эти качества забавляли дона Фабрицио, а для людей, обладающих его характером и принадлежа­щих к тому же сословию, что и он, умение дать себя позабавить определяет на четыре пятых симпатию к человеку. Дон Фабрицио считал, что у Танкреди боль­шое будущее; он мог бы стать знаменосцем аристо­кратии, если бы она, сменив мундиры, перешла в контрнаступление на новый политический строй. Для этого ему не хватало лишь одного — денег: за ду­шой у него не было ни гроша.

А деньги для успеха на политическом поприще нужны были немалые, особенно теперь, когда имя уже не играло прежней роли: деньги на покупку голосов, деньги на оказание милостей избирателям, деньги на роскошный дом.

Да, дом... Сумеет ли Кончетта при всех присущих ей добродетелях помочь тщеславному и блестящему мужу подняться по скользким ступеням нового обще­ства? С ее-то робостью, сдержанностью, упрямством...

95

 

Нет, она навсегда останется все той же примерной воспитанницей монастырского пансиона, иными словами, будет висеть гирей на муже.

— Скажите, падре, вы можете представить себе Кончетту женой посла в Вене или в Петербурге?

Падре Пирроне опешил:

—   При чем тут Вена и Петербург? Не понимаю.
Не собираясь ничего объяснять, дон Фабрицио

снова погрузился в свои мысли. Деньги? Разумеется, Кончетта получит приданое. Но состояние дома Са-лина должно быть разделено на восемь частей, на восемь неравных частей, потому что девушкам пола­гается меньше.

И что дальше? Танкреди нужна другая. Мария Сан­та Пау, например: у нее уже есть четыре своих помес­тья, да еще дядья-попы оставят ей немало накоплен­ного. Или одна из барышень Сутера — страхолюдных, зато богатых. Любовь. Ну да, любовь... Пламени — на год, пепла — на тридцать лет. Он знал, что такое лю­бовь... А про Танкреди и говорить нечего, женщины будут падать к его ногам, как спелые груши...

Ему вдруг стало холодно, руки покрылись гусиной кожей, кончики пальцев онемели. Сколько мучитель­ных разговоров впереди! Хорошо бы их избежать...

Он встал и перешел в туалетную комнату. Со сто­роны собора слышался мрачный погребальный звон. В Доннафугате кто-то умер, чье-то усталое тело не вынесло убийственного сицилийского лета, кому-то не хватило сил дождаться дождей. «Хорошо ему! — подумал князь, смачивая бакенбарды лосьоном. — Больше не надо заботиться о дочерях, приданом, по­литической карьере». Минутного сравнения себя с

96

 

безвестным покойником князю оказалось достаточ­но, чтобы отлегло от сердца. «Пока есть смерть, есть и надежда, — подумал он, убеждая себя, что смешно впа­дать в такое отчаяние из-за желания одной из доче­рей выйти замуж — Се sont leurs affaires, apres tout»1, — заключил он по-французски, всегда переходя на этот язык, когда хотел настроиться на беззаботный лад. Он сел в кресло и задремал.

После освежившего его часового сна он спустился в сад. Солнце уже клонилось к закату, и его лучи, еще недавно деспотически знойные, освещали мягким светом араукарии, пинии, могучие дубы — славу здеш­них мест. Центральная аллея, обсаженная кустами лавра, из-за которых выглядывали статуи неведомых богинь с отбитыми носами, плавно спускалась к фон­тану Амфитриты, издалека ласкавшему слух сладко-струйным журчанием. Князю захотелось увидеть фонтан, и он быстрым шагом направился к нему.

Тонкие водяные струйки, бьющие из раковин с тритонами, из ракушек с наядами, из ноздрей морс­ких чудовищ, звонко ударялись о зеленоватую поверх­ность воды в бассейне, образуя брызги, пузыри, пену, зыбь, веселые водовороты; от фонтана, от его теплой воды, от камней, поросших бархатистым мхом, ис­ходило обещание наслаждения, которое никогда не обернется болью.

На островке, в центре круглого бассейна, изваян­ный неумелым, но чувственным резцом бойкий Неп­тун обнимал, улыбаясь, похотливую Амфитриту, чье

1      Это их дело, в конце концов (фр).

97

 

влажное от брызг лоно блестело в предзакатных лу­чах: еще немного, и его покроют тайные поцелуи в подводном полумраке. Дон Фабрицио остановился: встреча с фонтаном пробудила воспоминания, сожа­ления.

— Хватит смотреть на эти непристойности, ты уже не в том возрасте. Лучше идем, я покажу тебе за­морские персики. Кто бы мог подумать, что они со­зреют?

Лукавая сердечность, звучавшая в голосе Танкре-ди, отвлекла князя от чувственного созерцания. Он не слышал кошачьих шагов племянника. При виде Танкреди его кольнуло чувство досады: по милости этого стройного красавчика в темно-синем костюме два часа назад он с горечью думал о смерти. Тут же, правда, он понял, что за досаду принял страх: он бо­ялся, что Танкреди заговорит с ним о Кончетте.

Однако первые слова и тон племянника не пред­вещали доверительного разговора на любовные темы, и князь успокоился: единственный глаз юно­ши смотрел на него с той снисходительно-ласковой иронией, с какой молодежь смотрит на стариков.

«Они могут позволить себе быть любезными с нами, поскольку уверены, что на следующий день после наших похорон станут свободными».

Племянник повел дядю смотреть «заморские пер­сики». Прививка двух деревьев немецкими черенка­ми дала превосходный результат: плодов было немно­го, не больше дюжины на обоих деревьях, но они были крупные, душистые; два румяных пятна на жел­тых бархатистых щечках делали их похожими на го­ловки застенчивых китаянок

98

 

Князь нежно потрогал их своими чуткими паль­цами.

По-моему, они созрели — в самый раз снимать. Жаль, что их слишком мало для сегодняшнего ужи­на. Надо будет завтра распорядиться, чтоб собрали, — поглядим, какие они на вкус.

Вот таким ты мне нравишься, дядя! В роли agricola pius1, который оценивает и предвкушает пло­ды своего труда, ты мне гораздо больше по душе, чем минуту назад, когда любовался непристойно обна­женными телами.

Но согласись, Танкреди, эти персики тоже плод соития, плод любви.

Да, но любви законной, одобренной тобой, хо­зяином, и садовником в качестве нотариуса; любви про­думанной, плодотворной. Неужели ты думаешь, что та парочка, — он показал рукой в сторону фонтана, от­куда сквозь плотную завесу, образуемую кронами ду­бов, доносился шум воды, — побывала у священника?

Разговор принимал опасный оборот, и дон Фаб-рицио поспешил направить его в другое русло.

Поднимаясь к дому, Танкреди пересказал ему пи­кантные новости из жизни Доннафугаты, которые успел услышать: Меника, дочь полевого стражника Саверио, забеременела от жениха, и выход теперь один — ускорить свадьбу; чей-то разъяренный муж стрелял в Коликкио, и тот чудом избежал пули.

И откуда ты все это знаешь?

Откуда знаю, дядище? Да мне все рассказыва­ют. Верят, что я посочувствую.

1      Добродетельного земледельца (лат).

99

 

Когда, минуя плавные лестничные повороты и подолгу отдыхая на площадках, они добрались до вершины лестницы, то увидели за деревьями вечер­ний горизонт: со стороны моря на небо вползали ог­ромные тучи чернильного цвета. Означало ли это, что гнев Господний утолился и ежегодному прокля­тию, тяготевшему над Сицилией, пришел конец?

В эту минуту к несущим облегчение долгождан­ным тучам были обращены тысячи глаз; их прибли­жение ощущали в лоне земли миллиарды семян.

— Будем надеяться, что лето позади и наконец начнутся дожди, — сказал дон Фабрицио, и эти слова уравнивали его, надменного аристократа, для кото­рого дождь был лишь неудобством, с простыми кре­стьянами.

Князь всегда заботился о том, чтобы первый обед в Доннафугате носил торжественный характер: дети на него не допускались, к столу подавали французские вина, перед жарким — пунш по-римски; прислуга была в чулках и напудренных париках. Лишь в одном отношении дон Фабрицио шел на уступку: не наде­вал вечернего костюма, дабы не смущать гостей, у которых, понятно, вечерних костюмов не было,

В этот вечер в Леопольдовой зале, как называлась одна из гостиных, семейство Салина поджидало, ког­да соберутся все приглашенные. Под кружевными абажурами керосиновых ламп лежали желтые круги света. Очертания внушительных конных предков на огромных картинах были смутны, как и память о них.

Уже прибыли дон Онофрио с женой, а также ме­стный настоятель, надевший по торжественному слу-

100

 

чаю пелерину, спускающуюся с плеч волнистыми складками; сейчас он рассказывал княгине о распрях в колледже Святой Марии. Пришел и органист дон Чиччо (Терезину отвели в кладовую и привязали к ножке стола), который вспоминал вместе с князем удачную охоту в оврагах Драгонары. Все было по обыкновению чинно, пока Франческо Паоло, шест­надцатилетний сын князя, не влетел в гостиную с ошеломительной новостью:

— Папа, по лестнице поднимается дон Калодже-ро. Он во фраке!

Танкреди оценил важность события на секунду раньше остальных; он усердно очаровывал жену дона Онофрио, но, услышав слово «фрак», разразился бе­зудержным смехом. Князя новость не насмешила, но произвела на него большое впечатление; можно даже сказать, что она поразила его сильнее, чем известие о высадке гарибальдийцев в Марсале. То событие было не только ожидаемым, но и далеким: оно про­изошло вне поля его зрения. Теперь же ему, человеку, верящему в предчувствия и особые знаки, предстоя­ло лицезреть в виде белого галстука бабочкой и под­нимающихся по лестнице его дома двух черных фалд самое революцию. Он, князь, не только не был боль­ше крупнейшим собственником в Доннафугате, но еще вынужден был принимать в дневном костюме гостя, с полным основанием явившегося к нему в ве­чернем наряде.

Досада его была велика, однако длилась недол­го — пока он машинально шел к двери, чтобы встре­тить гостя: увидев его, он почувствовал некоторое об­легчение. Как нельзя лучше продемонстрировав по-

101

 

литические амбиции дона Калоджеро, фрак с точки зрения портновского искусства выглядел, прямо ска­зать, катастрофически. Сшитый из тончайшего сук­на по модному фасону, он был просто чудовищно скроен. Последний крик лондонской моды нашел прескверное воплощение в изделии ремесленника из Джирдженти, к которому обратилась неистребимая скупость дона Калоджеро. Концы обеих фалд в немой мольбе вздымались к небу, широкий ворот топор­щился, и вдобавок — какой ужас! — ноги мэра были обуты в сапоги на пуговицах.

Дон Калоджеро направлялся к княгине, протяги­вая руку в перчатке.

— Моя дочь просит прощения, она еще не совсем готова, — сказал он и прибавил: — Ваше сиятельство знает, каковы женщины в подобных случаях. — Эту мысль, тонкости которой позавидовал бы Париж, мэр выразил если и не на сицилийском наречии, то с сильным местным акцентом. — Она будет здесь че­рез секунду. Если вы не забыли, наш дом отсюда в двух

шагах.

Секунда продолжалась минут пять; затем дверь открылась, и вошла Анджелика. Первое впечатле­ние — ослепляющая неожиданность. У всех Салина перехватило дыхание. Танкреди почувствовал, как у него застучало в висках. Под натиском ее красоты мужчины лишились способности критически оце­нить те немалые изъяны, которые у этой красоты имелись; впрочем, в число ослепленных попали и те, кто никогда такой способностью не обладал. Андже­лика была высокого роста, по всем меркам хорошо сложена; кожа ее цветом напоминала сливки и долж-

102

 

на была пахнуть свежими сливками, а детский рот — земляникой. Густые волнистые волосы были черны как ночь; яркие зеленые глаза смотрели неподвижно, как у статуй, и, как у статуй, недобро. Она ступала мед­ленно, колыхая широкой белой юбкой, и во всей ее фигуре чувствовалось спокойствие красивой женщи­ны, уверенной в своей неотразимости. Лишь много месяцев спустя стало известно, что в момент своего триумфального появления она от страха чуть не ли­шилась чувств.

Она не обратила внимания на дона Фабрицио, который поспешил ей навстречу, прошла мимо бла­женно улыбающегося Танкреди; ее восхитительная спина изогнулась в легком поклоне перед креслом княгини, и эта, непривычная для Сицилии, форма вежливости придала ее деревенской красоте особое, нездешнее очарование.

— Дорогая Анджелика, как давно я тебя не видела! Ты очень изменилась, и совсем не к худшему.

Княгиня не верила собственным глазам: она по­мнила неухоженную тринадцатилетнюю дурнушку, какой Анджелика была четыре года назад, и ей не уда­валось соединить тот, четырехлетней давности образ с образом чувственной девушки, которая стояла пе­ред ней сейчас.

У князя не было воспоминаний, связанных с Ан-джеликой, но были подозрения, связанные с ее отцом: удар, который тот нанес его самолюбию новомодным фраком, повторила своим появлением дочь, однако на сей раз речь шла не о черном сукне, а о матовой, молочного цвета, коже, причем хорошо — и как хо­рошо! — скроенной.

103

 

Призывный клич женской красоты не застал его, старого боевого коня, врасплох, и он обратился к девушке с той изысканной почтительностью, с какой говорил бы, будь перед ним герцогиня ди Бовино или княгиня ди Лампедуза:

Мы счастливы, синьорина Анджелика, видеть в нашем доме столь прекрасный цветок, и надеюсь, часто будем иметь это удовольствие.

Спасибо, князь. Ваша доброта ко мне равна доб­роте, которую вы всегда проявляли к моему дорого­му папе.

Голос у нее был красивый, низкий; она, быть мо­жет, слишком за ним следила; флорентийский пан­сион стер следы джирджентского выговора, от сици­лийского диалекта оставалась только резкость про­изношения согласных, которая, впрочем, прекрасно гармонировала с ее яркой, но тяжеловатой красотой. И еще во Флоренции ее отучили от обращения «ваше сиятельство».

О реакции Танкреди, к сожалению, можно сказать немного: после того как он по его просьбе был пред­ставлен Анджелике доном Калоджеро и с трудом удержался от искушения поцеловать ей руку, его глаз сверкнул голубым огнем, но он тут же вернулся к раз­говору с синьорой Ротоло, хотя было заметно, что смысл ее слов до него не доходил.

Падре Пирроне, сидя в темном углу, предавался духовным размышлениям и вспоминал Священное Писание, которое в этот вечер приходило на память в сменяющихся образах Далилы, Юдифи и Есфири.

Центральные двери гостиной распахнулись, и дворецкий возвестил:

104

 

— Кушподн.

Эти загадочные звуки означали «кушать подано», и разнородная компания направилась в столовую.

Прекрасно понимая, что значит предложить го­стям, живущим в провинциальном сицилийском го­родке, обед, который начинался бы супом-пюре, князь нарушал правила благородной кухни тем бо­лее охотно, что это отвечало его собственным вку­сам. Однако слухи о варварском иноземном обычае подавать на первое какую-то бурду не могли не дой­ти до представителей высшего общества Доннафуга-ты, и среди них не было теперь ни одного, кто не дро­жал бы от страха перед началом подобных торже­ственных обедов или ужинов. Поэтому, когда три лакея в зеленых, расшитых золотом ливреях и напуд­ренных париках внесли каждый по огромному сереб­ряному блюду с башней запеченных макарон, лишь четверо из двадцати сидевших за столом не проявили приятного удивления: князь с княгиней, которые зна­ли про запеканку, Анджелика, которая контролирова­ла себя, и Кончетта, у которой не было аппетита. Все остальные (включая, сколь это ни прискорбно, Танк-реди) выразили свое облегчение разнообразными зву­ками — от богатого модуляциями ликующего похрю­кивания нотариуса до пронзительного взвизга Фран-ческо Паоло. Впрочем, грозный взгляд, каким хозяин дома обвел собравшихся за столом, тут же положил конец этим непристойным проявлениям радости.

Однако хорошие манеры хорошими манерами, а лицезрение этих монументальных произведений кулинарного искусства вполне оправдывало дрожь восхищения. Глянцевитое золото корочки, источае-

105

 

мое ею благоухание корицы и сахара были всего лишь прелюдией к лакомому содержанию, которое откры­валось, когда нож разрезал корочку: сначала наружу вырывался ароматный пар, затем возникали куриные печеночки, дольки крутых яиц, тонкие ломтики вет­чины, куриного мяса и трюфелей, начинявшие горя­чую сочную массу из коротких макарон, которым мяс­ной соус придавал роскошный янтарный цвет.

Начало трапезы прошло, как это водится в про­винции, в сосредоточенном безмолвии. Настоятель осенил себя крестным знамением и с молчаливой решимостью бросился на штурм; органист вкушал лакомство с закрытыми глазами: он благодарил Все­вышнего, что сноровка охотника на зайцев и вальд­шнепов доставляла ему порой подобное наслажде­ние, и одновременно думал, что денег, в которые обо­шлась одна такая башня, хватило бы ему с Терезиной на месяц жизни; Анджелика, красавица Анджелика, забыв о тосканских лепешках из каштановой муки, а отчасти и о хороших манерах, ела с аппетитом сво­их семнадцати лет и с быстротой, которую допуска­ла необходимость держать вилку за середину ручки. Танкреди, пытаясь сочетать галантность с чревоуго­дием и отдавая должное вкусу душистых макарон, попробовал было мысленно представить себе вкус поцелуев сидевшей рядом Анджелики, но, поняв не­уместность такого сравнения, решил вернуться к этим грезам позже, за сладким; дон Фабрицио, хотя и был поглощен созерцанием Анджелики, успел все же — единственный за столом — заметить, что demi-glace1

1      Мягкое мороженое (фр).

106

 

получилось чересчур приторным, и подумал, что зав­тра скажет об этом повару. Мысли остальных были заняты только едой, но никому и в голову не прихо­дило, что такой вкусной она кажется еще и потому, что в дом проник ветерок чувственности.

Все были спокойны и довольны. Все, кроме Кон-четты. Да, она обняла и поцеловала Анджелику, она отвергла ее обращение на «вы», предложив говорить друг дружке «ты», как в детстве, но под голубым ли­фом сердце ее сжимали железные клещи; бешеная кровь Салина заиграла в ней, и за гладким лбом зре­ли недобрые мысли. Танкреди, сидя между ней и Анд-желикой, с щепетильной учтивостью человека, чув­ствующего себя виноватым, поровну делил между своими соседками взгляды, комплименты и остроты; но Кончетта ощущала, чувствовала животным чув­ством токи желания, шедшие от кузена к этой чужач­ке, и хмурая складка на ее переносице делалась глуб­же. Она сама не знала, чего хотела больше: убить со­перницу или умереть самой. Как всякая женщина, она не упустила ни одной мелочи: отметила вульгарную претензию на изящество, с какой Анджелика, отто­пыривая мизинец, держала в руке бокал; отметила красноватую родинку у нее на шее; отметила неудав­шуюся попытку выковырять пальцами кусочек еды, застрявший между белоснежными зубами; с еще боль­шим удовольствием отметила некоторую неповорот­ливость ее ума; она цеплялась за эти мелочи, за эти сущие, по сравнению с чувственным обаянием, пус­тяки, цеплялась с надеждой и отчаянием, как падаю­щий с крыши каменщик пытается уцепиться за водо­сточный желоб, и надеялась, что Танкреди тоже за-

107

 

метит их и что его оттолкнет явная разница в воспи­тании. Впрочем, Танкреди уже все заметил, но на него это — увы! — не подействовало. Пылкая молодость не устояла перед красивой женщиной, и он отдался во власть физического влечения, а заодно и побуждений, скажем так, меркантильных, которыми богатая девуш­ка искушала ум бедного и тщеславного юноши.

К концу обеда разговор стал общим: дон Калод-жеро своим корявым языком, но с присущей ему ред­кой проницательностью рассказывал о закулисной стороне захвата провинции гарибальдийцами; нота­риус описывал княгине свой будущий «загородный» (в ста метрах от Доннафугаты) домик; Анджелика, возбужденная ярким светом, едой, шабли и очевид­ным одобрением, которое она вызывала у всех муж­чин за столом, попросила Танкреди рассказать что-нибудь о «славных боях» за Палермо; поставив локоть на стол, она подперла ладонью щеку; лицо раскрас­нелось, и смотреть на нее было равно приятно и опас­но; предплечье, локоть, пальцы, свисающая кружев­ная манжета образовывали причудливую линию, ко­торую Танкреди находил столь же прелестной, сколь отвратительной находила ее Кончетта. Продолжая восхищаться про себя Анджеликой, юноша стал рас­сказывать о войне, и в его описании все выглядело несерьезным, несущественным: и ночной марш на Джибильроссу, и бурное объяснение между Биксио1 и Ла Мазой2, и атаку на Порта-Термини.

1 Джероламо (Нино) Биксио (1821 —1873), один из ближайших соратников Гарибальди, участник похода на Сицилию, генерал.

- Джузеппе Ла Маза (1819—1881) — сицилийский патриот, уча­стник гарибальдийской «Тысячи».

108

 

—   У меня тогда не было этой повязки на глазу, и поверьте, синьорина, я никогда еще так не забавлял­ся. Особенно мы повеселились вечером двадцать восьмого мая, незадолго перед тем, как меня ранили. Генерал послал нас в монастырь в Орильоне, чтобы мы заняли там позицию наверху. Стучим, стучим, про­сим впустить нас, не открывают, монастырь-то жен­ский! Тассони, Альдригетти, я и еще несколько чело­век пытаемся выбить двери прикладами. Ничего не получается. Бежим к разрушенному обстрелом дому, приносим оттуда балку, с размаху колотим этой бал­кой в двери. Грохот несусветный! Наконец двери па­дают. Входим — пусто, но за углом коридора слыш­ны отчаянные вопли: затворницы укрылись в капел­ле и жмутся кучкой к алтарю. Инте-ре-сно, чего это они так испугались десятка разъяренных парней? Смешно было глядеть на этих трусих в черных рясах: уродливые, старые, с выпученными глазами, они были готовы... принять мученичество. И выли, как собаки. Тассони, он большой весельчак, не выдержал: «Должен вас огорчить, сестры. Нам сейчас не до вас. Вернемся, когда приготовите нам молоденьких по­слушниц». Мы все от смеха чуть не попадали. А они остались несолоно хлебавши, ведь мы спешили на­верх, чтобы оттуда, с верхних террас, открыть огонь по королевским солдатам.

Анджелика — ее локоть по-прежнему опирался о стол — смеялась, обнажая зубы молодой волчицы. Она нашла шутку прелестной, возможность насилия волновала ее, жилка на белой шее дрожала.

—   Отчаянная у вас подобралась компания! Как бы мне хотелось быть там с вами!

109

 

Танкреди словно преобразился: увлеченность рассказом и сила воспоминания в сочетании с воз­буждением, которое вызывала в нем чувственная энергия девушки, на мгновение превратили благо­воспитанного юношу, каким он был на самом деле, в грубого солдафона.

—   Будь вы там, синьорина, никому бы из нас в го­лову не пришло заикаться о послушницах...

Анджелике не привыкать было к пошлостям, она наслушалась их дома, но то был первый (и отнюдь не последний) случай, когда она сама оказалась предме­том похотливой двусмысленности; однако ей при­шлось это по вкусу, ее смех стал звонким, пронзитель­ным.

В эту минуту все уже поднимались из-за стола; Танкреди нагнулся, чтобы поднять страусовый веер, который уронила Анджелика; выпрямившись, он уви­дел Кончетту: ее лицо пылало, на глаза навернулись

слезы.

—   Танкреди, о таких ужасных вещах рассказыва­ют исповеднику, а не говорят за столом с девушками,
тем более в моем присутствии, — сказала она и по­вернулась к нему спиной.

Перед тем как лечь в постель, дон Фабрицио несколь­ко минут постоял на маленьком балконе в своей гар­деробной. Внизу, погруженный в темноту, спал сад; деревья в недвижном воздухе казались отлитыми из свинца; на соседней колокольне, как в сказке, ухали совы.

Небо очистилось: тучи, которым они так обрадо­вались вечером, ушли неизвестно куда — должно

110

 

быть, в края менее грешные, коим Божественный гнев судил меньшую кару. Звезды казались мутными, их лучи с трудом проникали сквозь завесу зноя.

Душа князя устремилась к звездам — неосязае­мым, недостижимым, дарящим счастье и ничего, ре­шительно ничего не требующим взамен; сколько раз он мечтал очутиться на этих ледяных просторах — чистый разум, вооруженный блокнотом для расчетов, которые при всей их сложности непременно окажут­ся точными. «Вот единственные по-настоящему чис­тые существа, единственные порядочные люди, — подумал он, применяя к звездам свои земные мерки. — Кому придет в голову думать о приданом Плеяд, о политической карьере Сириуса, об альковных при­страстиях Веги?» День был скверный, об этом гово­рила сейчас не только давящая тяжесть в желудке, об этом говорили ему звезды: его взгляд, устремленный вверх, из всех созвездий на привычной картине неба уже в который раз увидел одно-единственное: две звезды вверху — глаза, одна внизу — кончик подбо­родка, а вместе — насмешливое треугольное лицо; это лицо смотрело на него из звездной глубины всякий раз, когда на душе бывало неспокойно. Фрак дона Калоджеро, история с любовью Кончетты, очевидное увлечение племянника, собственное малодушие и в придачу угрожающая красота Анджелики! Ничего хорошего. Все одно к одному, осыпающиеся камеш­ки, которые предвещают обвал! А каков Танкреди! Его можно понять, спору нет, он даже помог бы ему, но нельзя отрицать, что тот вел себя не совсем благо­родно. Да он и сам не лучше Танкреди. «Хватит, пора спать».

111

 

В темноте Бендико терся мордой о его колено.

—    Знаешь, Бендико, ты немного похож на них, на звезды. Так же прекрасно непостижим и не способен
доставлять огорчения.

Он поднял голову Бендико, почти невидимую в ночи.

—    У тебя глаза на одном уровне с носом, у тебя нет подбородка, такая голова не может ассоцииро­ваться со зловещими фигурами на небе.

Вековой обычай требовал, чтобы на следующий день после приезда семейство Салина отправлялось в мо­настырь Святого Духа помолиться на могиле блажен­ной Корберы, которая принадлежала к предкам кня­зя, основала монастырь на свои средства, жила там в святости и в святости там умерла.

В монастыре действовали строжайшие правила, и вход мужчинам туда решительно возбранялся. Именно поэтому дон Фабрицио посещал обитель с особым удовольствием, тем более что на него, пря­мого потомка основательницы, запрет не распрост­ранялся, и к этой своей привилегии, которую он де­лил лишь с королем Обеих Сицилии, дон Фабрицио относился ревниво и по-детски ею гордился.

Возможность нарушить непреложный порядок была главной, однако не единственной причиной его любви к монастырю Святого Духа. Здесь ему нрави­лось все, начиная от непритязательной приемной с изображением гепарда в центре бочкообразного сво­да, двойными решетками для переговоров, маленькой деревянной вертушкой для получения и передачи писем и надежной дверью, входить в которую из всех

112

 

мужчин на свете имели право только он и король. Ему нравился вид монахинь с их широкими в мелкую складочку нагрудниками из белоснежного льна по­верх грубых черных платьев; он готов был в сотый раз с благоговением выслушать рассказ настоятель­ницы о наивных чудесах блаженной Корберы и уви­деть в печальном саду уголок, где, как уверяла насто­ятельница, святая монахиня остановила на лету боль­шой камень, запущенный в нее дьяволом, которого она вывела из себя твердостью духа. Князя неизмен­но поражали два знаменитых, не поддающихся рас­шифровке письма на стене ее кельи — каждое в от­дельной рамочке: в одном блаженная Корбера будто бы призывала дьявола вершить добро, а другое, от­ветное, якобы выражало сожаление, что он, дьявол, не может внять ее призыву. Нравилось князю и мин­дальное печенье, которое монахини готовили по ста­ринному, вековой давности, рецепту, нравилось слу­шать пение хора во время службы, и, наконец, он был рад жертвовать обители немалую часть своих дохо­дов, что было оговорено документами о создании монастыря.

Итак, в то утро все пассажиры двух колясок, толь­ко что выехавших из Доннафугаты в направлении монастыря, были в хорошем настроении. В первой коляске ехали князь с княгиней и две дочери, Каро­лина и Кончетта, а во второй третья дочь Катерина, Танкреди и падре Пирроне. Двум последним, разуме­ется, предстояло остаться extra muros1 и ожидать кон­ца визита в приемной, довольствуясь миндальным

1      Вне стен (лат.).

113

 

печеньем, переданным через вертушку. Кончетта вы­глядела немного рассеянной, но спокойной, и князь надеялся, что она забыла вчерашние огорчения.

Вход в монастырь — процедура долгая даже для обладателей самого священного из прав. Затворни­цы формально, но долго демонстрируют сопротив­ление, что, впрочем, придает еще большую пикант­ность допуску, хотя заведомо известно: он будет раз­решен. В монастыре о предстоящем приезде гостей знали, и тем не менее пришлось некоторое время прождать в приемной. Ожидание уже подходило к концу, когда Танкреди неожиданно сказал князю:

— Дядя, а ты не мог бы сделать так, чтобы меня тоже впустили? Как-никак, я ведь наполовину Салина и еще ни разу здесь не был.

В глубине души князь обрадовался этой просьбе, однако решительно покачал головой:

— Сын мой, ты ведь знаешь, что только мне по­зволено входить сюда, остальным это возбраняется.

Но переубедить Танкреди было нелегко.

— Извини, дядище, но утром я еще раз прочитал в библиотеке акт об учреждении монастыря. Там написано: «...разрешается входить князю Салине и вместе с ним, если дозволит настоятельница, двум дворянам из его свиты». Я готов быть дворянином из твоей свиты, готов быть твоим оруженосцем, го­тов быть кем ты скажешь. Пожалуйста, попроси на­стоятельницу.

Он говорил с необычайным жаром: возможно, ему хотелось, чтобы кое-кто забыл его болтовню за вчерашним ужином.

Дон Фабрицио был польщен:

114

 

— Если для тебя это так важно, дорогой, я попробую...

И тут Кончетта с самой обворожительной улыб­кой, на какую была способна, предложила кузену:

— Танкреди, по дороге сюда я видела перед домом в Джинестре бревно на земле. Сбегай за ним, высадишь двери, и ты внутри. Так будет быстрее.

Голубые глаза Танкреди потемнели, по лицу раз­лилась краска не то стыда, не то гнева, он хотел было что-то сказать опешившему от удивления дону Фаб-рицио, но его опередила Кончетта.

— Оставь, папа, он шутит, — сказала она на этот раз без улыбки, злым голосом. — В одном монастыре он уже побывал, и хватит с него. В наш ему лучше не заходить.

Загремели отодвигаемые запоры, и дверь откры­лась. Хлынувшая в душную приемную прохлада внут­реннего дворика принесла с собой голоса монахинь, собранных для встречи князя. Начинать переговоры с настоятельницей было слишком поздно, и Танкре­ди ничего не оставалось, как покинуть приемную и прогуливаться у стен обители под раскаленным не­бом.

И на этот раз довольный оказанным приемом, дон Фабрицио, оберегая свой душевный покой, не стал спрашивать Кончетту, что означали ее слова. Без сомнения, это была очередная ребячья выходка, обычная для отношений между ней и кузеном; в лю­бом случае ссора между молодыми людьми отвлека­ла ее свидетелей от докучливых мыслей, от необхо­димости вести пустые разговоры, от проблем, требу­ющих решения, и потому ее следовало только

115

 

приветствовать. На этой волне все смиренно покло­нились могиле блаженной Корберы, снисходитель­но выпили жидкий монастырский кофе и с удоволь­ствием похрустели двухцветным миндальным пече­ньем. Княгиня провела осмотр монашеского гардероба, Кончетта, как всегда, в меру участливо по­беседовала с монахинями, князь оставил на столе в трапезной десять унций, которые оставлял при каж­дом посещении. Падре Пирроне ждал за порогом мо­настыря в одиночестве. Поскольку он сообщил, что Танкреди надо было срочно написать какое-то пись­мо и потому он ушел пешком, все отнеслись к его от­сутствию спокойно.

Вернувшись во дворец, князь поднялся в библио­теку, расположенную в центральной части здания под часами и громоотводом. С большого балкона, защи­щенного от зноя, видна была просторная площадь Доннафугаты с пыльными тенистыми платанами. Часть домов за площадью отличалась кичливыми фасадами, обязанными своей затейливостью какому-то местному архитектору: неуклюжие химеры из по­ристого, отполированного годами камня поддержи­вали, согнувшись, крошечные балконы; другие пост­ройки, в том числе дом дона Калоджеро, стыдливо прикрывались ампирными фасадами.

Дон Фабрицио расхаживал взад-вперед по огром­ной комнате, бросая время от времени взгляд на пло­щадь за окном: на одной из скамей, подаренных им мэрии, жарились под солнцем три старика; несколь­ко сорванцов гонялись друг за другом, размахивая деревянными мечами; привязанные к дереву, стояли четыре мула. Типично деревенская картина, какую

116

 

трудно представить себе без нещадно палящего сол­нца. Но вот, проходя в очередной раз мимо окна, князь обратил внимание на стройную худощавую фигуру хорошо одетого человека, явно горожанина. Вглядевшись, князь узнал Танкреди. Хотя тот и был далеко, князь узнал его по покатым плечам и тонкой талии, обтянутой рединготом. Танкреди успел пере­одеться, сменить коричневое платье, в котором ездил в монастырь, на темно-синее («цвета обольщения», как он сам говорил). В руке у него была трость с эма­левым набалдашником (надо думать, та самая, кото­рую украшали единорог, герб Фальконери, и девиз Semper purus1); шел он легкой кошачьей походкой, ступая осторожно, как будто боялся запылить баш­маки. Следовавший за ним в десяти шагах слуга нес увенчанную бантом корзину с десятком розовощеких персиков.

Танкреди оттолкнул мальчишку, аккуратно обо­шел оставленную мулом лужу и остановился у дома Седары.

 

1       Всегда безупречный (лат.).

117

© Belpaese2000.  Created 16.12.2007

         Наверх    Содержание   Tomasi di Lampedusa      '900          Biblio Italia

 




Hosted by uCoz