Проект Belpaese2000             BIBLIO ITALIA   Библиотека итальянской литературы

 

Home Biblio Italia Язык Перевод Италия Политика Живопись Кино Музыка Театр Гостевая

Джузеппе Томази ди Лампедуза

ГЕПАРД

Лампедуза Томази Дж. ди

Гепард: Роман/Пер. с ит. Е.Дмитриевой; предисл. Е.Солоновича - М.: Иностранка: 2006. - 335 с.

© Giangiacomo Feltrinelli Editore Milano, 1969, 1974, 2002, 2006

 

ОРИГИНАЛ

Часть восьмая

 

Май 1910

 

Те, кто навещал старых барышень Салина, почти всегда замечал на стуле в прихожей по крайней мере одну шляпу священнослу­жителя. Барышень было три, они неустан­но вели тайную борьбу за домашнюю гегемонию и, будучи женщинами с характером, каждая со своим, имели трех разных исповедников. В 1910 году еще было принято исповедоваться у себя дома, а частые угрызения совести принуждали сестер к частым по­каяниям. И если добавить к вышеназванной тройке духовников одного капеллана, являвшегося каждое утро служить мессу в домашней капелле, одного иезу­ита, осуществлявшего общее духовное руководство в доме, монахов и священников, приходивших вы­прашивать пожертвования на тот или иной приход либо на богоугодные дела, то станет вполне понят­но, что из-за этого непрестанного хождения лиц ду­ховного звания прихожая виллы Салина нередко на­поминала одну из тех лавок на римской площади

304

Минервы, где в витринах выставлены всевозможные головные уборы служителей церкви — от пламенно-красных кардинальских до цвета копоти, которые носят сельские священники.

В майский день тысяча девятьсот десятого года скопление таких головных уборов в прихожей было поистине беспрецедентным. Большая шляпа из доро­гого касторового сукна изумительного цвета фуксии, расположившаяся на стуле в паре с одной шелковой перчаткой (правой) того же изумительного цвета, свидетельствовала о присутствии на вилле генераль­ного викария, а о присутствии его секретаря — чер­ная шляпа из блестящего ворсистого плюша, тулью которой опоясывала тонкая фиолетовая лента; две шляпы из простого темного фетра подчеркивали не­притязательность и скромность прибывших в дом отцов иезуитов. Стул, стоявший в стороне от осталь­ных, как и положено обвиняемому, занимал головной убор капеллана.

В самом деле, собрание того дня имело совсем не­маловажную причину. Согласно папскому распоря­жению кардинал-архиепископ начал проводить ин­спекцию частных молелен архиепископства с целью удостовериться в том, заслуживают ли права лица, имеющие разрешение на проведение богослужений, делать это и впредь, соответствуют ли устройство и оформление молелен церковным нормам, а также яв­ляются ли подлинными почитаемые в этих молель­нях реликвии. Домашняя капелла сестер Салина была самой известной в округе и одной из первых, кото­рую его преосвященство решил посетить. Именно для того, чтобы предупредить о назначенном на сле-

305

 

дующее утро осмотре, монсеньор викарий и приехал на виллу Салина. Неизвестно, как и через какие ис­точники, но до архиепископской курии каким-то образом докатились тревожные слухи; нет, не о са­мих хозяйках капеллы и не об их праве исполнять религиозный долг у себя дома: такие вопросы даже не обсуждались, поскольку ни регулярность, ни про­должительность священных обрядов сомнений, ес­тественно, не вызывали, и в этом отношении ника­ких нареканий не было и быть не могло, если только не принимать во внимание упорного, но, впрочем, вполне понятного нежелания сестер допустить к бо­гослужению людей посторонних, не входящих в уз­кий семейный круг. Кардинала заинтересовала почи­таемая за святыню картина капеллы и хранимые в ней реликвии, десятки реликвий; разговоры об их под­линности вызывали все большую тревогу, и желатель­но было этот вопрос прояснить. Капеллан, священ­ник высокообразованный, подававший большие на­дежды, получил серьезный выговор за то, что не приложил должных стараний, чтобы открыть старым барышням глаза на их заблуждения; ему, если можно так выразиться, устроили хорошую «тонзуромойку». Собрание проходило в парадной гостиной вил­лы, в той самой, с обезьянками и попугаями. На си­нем диване с красным кантом, купленном тридцать лет назад и плохо сочетавшемся с блекнущей роско­шью гостиной, сидели синьорина Кончетта и монсе­ньор викарий; справа и слева от них на таких же, как диван, креслах — синьорина Каролина и отец Корти, один из двух иезуитов; синьорина Катерина с пара­лизованными ногами оставалась в своем кресле на

306

 

колесах, а остальным священнослужителям при­шлось довольствоваться обитыми тем же шелком, что и стены, стульями, которые, по общему мнению, не шли ни в какое сравнение с «завидными» креслами и диваном.

Сестрам было около семидесяти (чуть больше и чуть меньше); борьба за первенство, о которой уже было сказано, давно закончилась победой Кончетты, и потерпевшие поражение сестры больше не пыта­лись оспаривать ее положение старшей в доме. В ее облике еще угадывались следы прежней красоты: пол­ная и величественная, в строгих платьях из черного муара, с белыми волосами, собранными в высокую при­ческу, открывавшую чистый, почти без единой мор­щинки лоб, с высокомерным взглядом и суровой склад­кой над переносицей, она производила властное, по­чти царственное впечатление, так что однажды ее внучатый племянник, увидев в какой-то книге портрет знаменитой русской императрицы, стал называть ее Екатериной Великой. Непристойное (если учитывать целомудренную жизнь Кончетты) прозвище в устах не имеющего никакого представления о русской истории внучатого племянника звучало совершенно невинно.

Разговор продолжался уже час, кофе был выпит, день клонился к вечеру. Викарий еще раз изложил суть вопроса:

— Его преосвященство по-отечески заботится о том, чтобы богослужения в частных капеллах прово­дились в строгом соответствии с канонами святой Ма­тери Церкви. Как добрый пастырь, он потому в первую очередь обратил свое внимание на вашу капеллу, что знает: дом ваш, как маяк, светит палермским мирянам.

307

 

Его преосвященство желает лишь удостовериться в подлинности почитаемых за святые предметов, что будет только на пользу и вам, и всем верующим. Кончетта молчала, но Каролина не сдержалась:

— Нас что же, в чем-то обвиняют? И как мы будем выглядеть теперь в глазах наших знакомых? Прости­
те меня, монсеньор, но идея инспектировать нашу капеллу вообще не должна была прийти в голову его преосвященству.

Казалось, разговор забавляет генерального ви­кария.

— Синьорина, — с улыбкой сказал он, — вы даже не представляете себе, как радует меня ваша горячность. Она — свидетельство истинной, абсолютной веры, столь угодной Церкви и, безусловно, Господу нашему Иисусу Христу. И чтобы способствовать еще большему расцвету этой веры, ее очищению, его святейшество рекомендовал провести ревизии, которые, кстати сказать, вот уже несколько месяцев идут по всему католическому миру.

Ссылка на Папу была, по правде говоря, не совсем уместна: Каролина относилась к разряду католиков, убежденных в том, что они обладают гораздо более глубоким знанием религиозных истин, нежели пре­емники святого Петра. Ее уже и прежде приводили в отчаяние некоторые вполне умеренные нововведе­ния Пия X, в частности отмена кое-каких второсте­пенных церковных праздников.

— Лучше бы этот Папа своими делами занимался, — сказала она и, испугавшись собственной дерзо­сти, перекрестилась и пробормотала: — Gloria Patri1.

1      Слава Отцу (лат) — начало католического гимна.

308

 

Кончетта решила вмешаться:

— Не спеши с необдуманными выводами, Каролина. Какое впечатление сложится о нас после твоих слов у монсеньора?

Но тот, надо сказать, улыбался еще добродушнее, чем прежде, думая про себя, что перед ним неразум­ное старое дитя, которое из-за ограниченности сво­его мышления пребывает во тьме, а потому требует к себе снисходительности.

— У монсеньора сложилось впечатление, что пе­ред ним три святые женщины, — сказал он.

Иезуит падре Корти решил разрядить обстановку:

— Я, монсеньор, как никто другой, могу подтвер­дить ваши слова. Падре Пирроне, память о котором хранят все, кто его знал, часто рассказывал мне, тог­да еще послушнику, о духе святости, в котором воспитывались синьорины. Впрочем, имя Салина само за себя говорит: достаточно его назвать, чтобы исчезли всякие сомненья.

Викарий вернул всех к конкретным делам:

— Ну, что ж, теперь, когда мы все выяснили, я хотел бы, если вы позволите, синьорина Кончетта, посетить капеллу, чтобы подготовить его преосвя­щенство к завтрашнему знакомству с вашими свя­тынями.

Во времена дона Фабрицио на вилле не было капел­лы: вся семья по праздникам посещала церковь, а бед­ному падре Пирроне для совершения ежеутреннего молитвенного обряда приходилось проделывать из­рядный путь. Но когда после смерти князя, в резуль­тате всяких сложностей с делением наследства, о ко-

309

 

торых скучно рассказывать, вилла стала исключи­тельной собственностью трех сестер, они сразу же позаботились об устройстве домашней молельни. Доя этой цели выбрали одну из дальних гостиных с по­луколоннами под мрамор, благодаря которым она немного напоминала романскую базилику, счисти­ли с потолка роспись неуместного мифологическо­го содержания, установили алтарь, и капелла была готова.

Когда викарий вошел в нее, ее освещало заходя­щее солнце, и картина над алтарем, почитаемая сест­рами за святыню, была залита светом. Выполненная в манере кремонской школы, она изображала хруп­кую, очень приятную юную особу с поднятыми к небу глазами и густыми темными волосами, рассыпавши­мися в изящном беспорядке по полуобнаженным плечам. В правой руке она держала смятое письмо, и в ее лице, в ее чистых сияющих глазах застыло тре­петное, почти счастливое ожидание. На заднем пла­не зеленел мягкий ломбардский пейзаж На картине не было ни младенца Иисуса, ни нимба над головой девушки, ни змей, ни звезд — одним словом, ни одно­го из тех символов, что сопутствуют изображениям Богоматери; художник, видимо, полагал, что выраже­ния девственной чистоты вполне достаточно, чтобы убедить зрителя в своем намерении изобразить имен­но ее. Викарий подошел ближе, поднялся на одну сту­пеньку к алтарю и, не осенив себя крестом, застыл перед картиной на несколько минут с радостно-вос­хищенным видом, как настоящий ценитель искусст­ва. Сестры за его спиной крестились и повторяли: «Ave Maria».

310

 

Затем викарий спустился со ступеньки и сказал:

Прекрасная картина! Очень выразительная!

Это чудотворный образ, монсеньор, самый что ни наесть чудотворный! — объяснила бедняжка Ка­терина, высунувшись из своей коляски, похожей на пыточную машину. — Сколько чудес она совершила!

Это мадонна с письмом, — продолжила объяс­нение другая сестра, Каролина. — Пресвятая Дева за­печатлена в тот момент, когда она хочет вручить Свя­тое послание Божественному сыну и молит его защи­тить народ Мессины. Господь внял ее мольбе, защитил город, об этом свидетельствуют многие чудеса, кото­рые случились два года назад во время землетрясения.

Прекрасная живопись, синьорина! Что бы ни было изображено на картине, она великолепна, бе­регите ее.

Затем он обратился к реликвиям. Их было семь­десят четыре, и они густо покрывали две стены по бокам от алтаря. Каждая была заключена в рамку и снабжена табличкой с описанием предмета и с но­мером, отсылавшим к подтверждающему подлин­ность документу. Сами документы, многие из кото­рых выглядели весьма внушительно и имели печати, хранились в покрытом Дамаском ларе. Рамки были всевозможные: из чеканного серебра и из гладкого, медные и коралловые, даже черепаховые; были рам­ки из филиграни, из редких пород дерева, например из самшита, из красного и голубого бархата, большие и маленькие, восьмигранные, квадратные, круглые и овальные; рамки, стоившие целое состояни.е, и рам­ки, купленные в магазинах Боккони; все они, висев­шие вперемежку, были одинаково дороги этим на-

311

 

божным существам, охваченным религиозным вос­торгом от сознания того, что именно они — храни­тельницы сверхъестественных сокровищ.

Истинной собирательницей коллекции была Ка­ролина: она откопала где-то донну Розу — толстен­ную старуху, полумонашку, у которой были связи со всеми церквами, со всеми монастырями и со всеми богоугодными заведениями Палермо и его окрестно­стей. И эта донна Роза примерно раз в два месяца приносила на виллу Салина очередную священную реликвию, завернутую в веленевую бумагу. Она рас­сказывала, какого труда ей стоило заполучить ее в од­ном из бедных приходов или в обнищавшей аристо­кратической семье. Имя продавца держалось в тайне из соображений деликатности (причина вполне объяснимая и даже похвальная), зато с самими релик­виями все было яснее ясного, они никаких сомнений не вызывали: донна Роза обязательно приносила и вручала подтверждающие подлинность документы, написанные либо на латыни, либо, о чем свидетель­ствовали таинственные буквы, на греческом или си­рийском. Кончетта, управительница и казначейша, платила. Потом начинались поиски рамок для этих реликвий, и невозмутимая Кончетта снова платила. Был такой период, он длился года два, когда мания коллекционирования не давала Каролине и Катери­не покоя даже по ночам: утром они пересказывали друг дружке свои сны о чудесных находках и мечта­ли, чтобы эти сны сбылись, что иной раз и случалось, особенно после того, как они посвящали в них дон­ну Розу. Что снилось Кончетте, не знал никто. Потом донна Роза умерла, и источник реликвий почти ис-

312

 

сяк, впрочем, к этому времени уже наступило замет­ное пресыщение.

Викарий бегло осмотрел рамки, чуть задержав взгляд на тех, что привлекли его внимание.

— Сокровища, — сказал он, — настоящие сокро­вища. Рамки — просто чудо.

Потом, поздравив сестер с «прекрасной утварью»' (он так именно и выразился, дантовскими словами) и пообещав вернуться завтра утром с его преосвящен­ством («да, ровно в девять»), он встал на колени, пе­рекрестился, обратившись лицом к скромно висев­шей сбоку Мадонне Помпейской, и покинул капеллу. Стулья разом овдовели, духовные лица вышли во двор к поджидавшим их архиепископским каретам, за­пряженным вороными конями.

Генеральный викарий пожелал, чтобы капеллан, падре Титта, сел в его карету, и тот почувствовал себя польщенным оказанной честью. Кареты тронулись, уже миновали богатую виллу Фальконери с ее вели­колепно ухоженным садом и увивавшими стену бугенвиллеями, однако монсеньор викарий хранил молчание, и только перед самым спуском к Палермо, когда они проезжали через апельсиновые рощи, он обратился к капеллану:

— Как же вы, падре Титта, осмелились столько лет служить святую мессу перед этой девицей? Перед де­вицей, которая получила письмо от возлюбленного и ждет с ним свидания? Только не говорите, что вы тоже поверили в чудотворную силу этой картины.

1      Данте, «Божественная комедия». Ад, XXIV, 138. (В оригинале belli arredi.)

313

 

—  Знаю, монсеньор, я виноват. Но с сестрами Салина не поспоришь, особенно с синьориной Каролиной. Вы даже не представляете себе, какой у нее характер.

При упоминании о синьорине Каролине викария передернуло.

— Представляю, сын мой, — сказал он. — И это будет принято во внимание.

Каролина отправилась изливать свой гнев в письме к сестре Кьяре, которая, выйдя замуж, жила в Неапо­ле; Катерина, устав от долгих и мучительных разго­воров, легла в постель; Кончетта удалилась в свой приют одиночества. Ее комната, как комнаты многих людей, если не сказать всех, имела два лица: одно лицо — маска, его видят непосвященные; другое — на­стоящее, открытое лишь тем, кому известны все об­стоятельства жизни хозяек, и в первую очередь самим хозяйкам, от которых не может укрыться их безра­достная сущность. Комната Кончетты была солнеч­ная и смотрела в глубь сада. В углу — высокая кровать с четырьмя подушками (из-за больного сердца Кон­четта спала почти сидя); красивый, белый с желтыми прожилками, мраморный пол без ковров; прелестная шкатулка с множеством ящичков, отделанных камня­ми твердых пород и слюдой; стол письменный, стол в центре комнаты — вся мебель в стиле Маджолини1, но в местном исполнении, с инкрустациями на охот­ничьи сюжеты: янтарные охотники, собаки, птицы на

1      Маджолини Джузеппе (1738—1814) — мебельный мастер неоклассического стиля, знаменитый своими инкрустациями.

314

 

темном фоне палисандра. Самой Кончетте эта обста­новка казалась старомодной и даже безвкусной, но, проданная на аукционе после ее смерти, она теперь предмет гордости одного богатого комиссионера, и когда его супруга приглашает знакомых на коктейль, те лопаются от зависти. На стенах портреты, акваре­ли, изображения святых, кругом порядок, чистота. Вызывают удивление только четыре стоящих один на одном больших деревянных сундука зеленого цвета с висячими замками и изъеденная временем шкура, которая топорщится перед ними на полу.

Несведущему человеку вид этой комнаты говорил лишь о добропорядочности и аккуратности старой девы; для тех же, кто знал Кончетту, для самой Кончетты комната была кладбищем мучительных воспо­минаний. В четырех сундуках хранились дюжины сорочек, ночных рубашек, домашних платьев, наво­лочек, простыней, аккуратно разделенных на «хоро­шие» и «расхожие»; это было приданное Кончетты, приготовленное понапрасну пятьдесят лет назад. Замки этих сундуков никогда не отпирались из стра­ха перед демонами прошлого, и вещи от всепрони­кающей палермской сырости желтели, ветшали, пре­вращались в никому и никогда не нужное тряпье. На портретах были давно уже нелюбимые покойники, на фотографиях — друзья, которые при жизни при­несли столько страданий, что их и после смерти нельзя забыть. Дома и места на акварелях были по большей части давно проданы, точнее сказать, спу­щены за бесценок расточительными внуками; святые на стенах походили на призраков, в которых не ве­рят, но которых боятся. Приглядевшись к побитой

315

 

молью шкуре, можно было разглядеть два коротких стоячих уха, морду из черного дерева, желтые стек­лянные глаза: это был Бендико, умерший сорок пять лет назад и сорок пять лет назад превращенный в чу­чело. Прибежище моли и пауков, он вызывал нена­висть прислуги, давно уже просившей у хозяйки раз­решения выбросить его вон. Но Кончетта не согла­шалась: ей не хотелось расставаться с единственным воспоминанием прошлого, не вызывавшим у нее му­чительных мыслей.

Но ее сегодняшние мучительные мысли (с опре­деленного возраста каждый день доставляет свои мучения) относились исключительно к настоящему. Более выдержанная, чем Каролина, более сообрази­тельная, чем Катерина, Кончетта сразу поняла смысл визита генерального викария: теперь надо ждать изъятия всех или почти всех реликвий, замены кар­тины в алтаре, возможно даже повторного освяще­ния капеллы. В подлинность этих реликвий она и раньше мало верила и покупала их с тем же равноду­шием, с каким отец покупает детям игрушки — чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. О самих предметах она нисколько не жалела, они были ей без­различны; но что ее действительно беспокоило, что неотвязно преследовало целый день, это мысль о том, в каком неприглядном свете предстанет теперь семья Салина перед церковными властями, а очень скоро и перед всем городом. Замкнутость была одним из глав­ных достоинств церкви в Сицилии, но это мало что значило: уже через месяц или через два все станет известно, как всегда становится известно на этом ост­рове, которому больше бы подошло сравнение не с

316

 

треугольником1, а с сиракузским «Дионисиевым ухом»2, разносящим на далекие расстояния каждый звук, даже самый тихий вздох. Кончетта дорожила уважением церкви, тем более что имя Салина посте­пенно утрачивало свой авторитет. Раздел и передел наследства привел к тому, что их состояние, по самым радужным подсчетам, не превышало состояний дру­гих, менее именитых семей и не шло ни в какое срав­нение с состояниями богатых промышленников. Но в отношениях с церковью Салина продолжали сохра­нять свое превосходство. Надо было видеть, как ар­хиепископ встречал трех сестер, когда они наноси­ли ему визит в Рождество. А теперь что будет?

Вошла служанка.

— Ваше сиятельство, приехала княгиня. Автомобиль уже во дворе.

Кончетта встала, поправила прическу, наброси­ла на плечи черную кружевную шаль и вернула взгля­ду привычное величавое выражение. Когда она выш­ла в прихожую, Анджелике уже оставалось преодо­леть последние ступени наружной лестницы: она страдала расширением вен, и ноги плохо держали ее, так что ей приходилось опираться на руку своего слу­ги, который, поднимаясь, подметал лестницу полами черного пальто.

— Кончетта, дорогая!

1        Греческое название острова (Тринакрия) дословно означает «трехконечная».

2        «Дионисиево ухо» — одна из сиракузских пещер, в которой бла­годаря ее причудливой форме возникает очень громкое и от­четливое эхо.

317

 

— Дорогая Анджелика! Как давно мы не виде­лись?

Со времени последнего приезда Анджелики про­шло ровным счетом пять дней, но близость между двумя женщинами (сравнимая по чувствам и по рас­стоянию, на каком они жили друг от дружки, с близо­стью, которая через каких-нибудь несколько лет за­ставит брататься итальянцев и австрийцев, подняв их из соседних окопов1) была такова, что и пять дней могли показаться долгим сроком.

Анджелике было уже под семьдесят, но ее черты сохранили немало следов прежней красоты; пройдет три года, и болезнь, уже начавшая свое действие, из­менит ее до неузнаваемости, превратит в тень, но пока еще недуг таился где-то в глубине; зеленые гла­за были глазами прежней Анджелики, только не­сколько потускнели с годами; морщины на шее были не видны — их закрывали мягкие черные ленты шля­пы, которая должна была означать тоску по прошло­му и которую она, вот уже три года как вдова, носила не без кокетства.

— Ты права, — говорила она Кончетте, пока они, обнявшись, направлялись в гостиную. — Ты права, но из-за предстоящих торжеств в честь пятидесятилетия похода гарибальдийской «Тысячи» у меня нет ни од­ной свободной минуты. Представляешь, я получила предложение войти в Юбилейный комитет. Разуме­ется, эту честь мне оказали в память о нашем Танкреди, но теперь у меня столько хлопот! Со всей Италии

1      Вероятно, речь идет о братании итальянских и австрийских солдат в последние недели Первой мировой войны..

318

 

съедутся участники похода, те, что еще живы, и всех нужно будет устроить, а при распределении пригла­шений на трибуны позаботиться о том, чтобы нико­го не обидеть. Необходимо также обеспечить учас­тие всех сицилийских мэров. Кстати, дорогая, на ос­трове Салина мэр оказался клерикалом и заявил, что отказывается участвовать в шествии, и тогда я сразу подумала о твоем племяннике Фабрицио: он как раз заехал ко мне, и я его — цап! Фабрицио не смог мне отказать, так что в конце этого месяца мы увидим, как он шагает в рединготе по улице Свободы впереди транспаранта с надписью крупными буквами «Сали­на». Замечательно, правда? Представитель рода Сали­на воздает почести Гарибальди! Это ознаменует не­разрывную связь между старой и новой Сицилией. Я подумала и о тебе, дорогая: вот приглашение на по­четную трибуну, справа от королевской. — И она вы­нула из своей парижской сумочки пригласительный билет на плотной бумаге того же красно-гарибальдийского цвета, что и шелковый шейный платок, ко­торый одно время носил Танкреди. — Каролина и Катерина обидятся, — продолжала она тоном третей­ского судьи, — но я могла получить только одно мес­то, и у тебя на него больше прав, чем у них: ты была любимой кузиной нашего Танкреди.

У нее была хорошая, правильная речь. Сорок лет жизни с Танкреди, жизни бурной и прерывистой, дав­но уничтожили последние признаки доннафугатского выговора и доннафугатских манер: она оказалась настолько переимчивой, что даже усвоила милую привычку Танкреди скрещивать и теребить пальцы. Она много читала, и на столе в ее гостиной после-

319

 

дние книги Франса и Бурже чередовались с книгами Д'Аннунцио и Серао; в палермских салонах она слы­ла знатоком архитектуры французских замков на Луаре, говоря о них зачастую с восторженной при­близительностью и противопоставляя (быть может, бессознательно) их спокойный ренессансный стиль тревожному барокко доннафугатского дворца, кото­рый она вспоминала с неприязнью, непонятной тем, кто не знал об ее угнетенном детстве замарашки.

— Ну что у меня за голова! Забыла тебе сказать, дорогая, что сейчас сюда приедет сенатор Тассони, он гостит у меня, на вилле Фальконери, и хочет с то­бой познакомиться: он был большим другом Танкре­ди и его товарищем по оружию. Кажется, Танкреди рассказывал ему о тебе. Дорогой наш Танкреди!

Извлеченный из сумочки платок с узкой черной каемкой промокнул слезы на все еще прекрасных глазах.

Время от времени Кончетте удавалось вставить какую-нибудь фразу в непрестанное щебетание Анджелики, однако при упоминании имени Тассони она промолчала. В памяти, словно в перевернутом бинок­ле, возникла далекая, но отчетливая картина: за боль­шим белым столом сидят те, кого уже нет в живых; рядом с ней сидит Танкреди, которого тоже уже нет, да и она сама, в сущности, уже мертва; его вульгар­ный рассказ, истерический смех Анджелики, ее соб­ственные не менее истерические слезы. То был пово­рот в ее жизни: она ступила тогда на путь, который привел ее сюда, в эту пустыню, не обитаемую ни лю­бовью, поскольку любовь угасла, ни обидой, посколь­ку она прошла.

320

 

—   Я узнала, что у тебя сложности с курией. Вот уж кому назойливости не занимать! Но почему ты мне сразу не сказала? Я могла бы что-нибудь сделать: у меня добрые отношения с кардиналом. Боюсь, что теперь уже слишком поздно. Но я буду действовать, оставаясь за кулисами. Хотя и так все обойдется.

Сенатор Тассони не заставил себя долго ждать. Это был бодрый элегантный старичок, чье огромное и постоянно растущее богатство, завоеванное в борь­бе с соперниками, не только не истощило его сил, но помогло ему сохранить кипучую энергию, необыч­ную для его лет.

Всего за несколько месяцев службы в Южной ар­мии Гарибальди он успел приобрести боевой задор, который сохранил навсегда, что, в сочетании с об­ходительностью, поначалу обеспечивало ему нема­лый успех у женщин, а теперь, с учетом большого числа имеющихся у него акций, как нельзя лучше помогало терроризировать правления банков и прядильно-ниточных фабрик; добрая половина Италии и значительная часть балканских стран пришивала пуговицы нитками фирмы «Тассони и К°».

— Синьорина, — обратился он к Кончетте, при­саживаясь у ее ног на низенький табурет, приличе­ствующий пажу и поэтому именно выбранный им. — Синьорина, наконец-то сбылась мечта далекой моей молодости! Сколько раз холодными ночами в лагере на берегу Вольтурно или у стен осажденной Гаэты, сколько раз наш незабвенный Танкреди говорил мне о вас! Мне казалось, что я вас знаю, что я бывал в этом доме, где прошла его неукротимая молодость; я счас­тлив возможности, пусть и с таким опозданием, при-

321

 

нести дань уважения той, что была утешительницей одного из самых честных героев нашей борьбы за свободу!

Кончетта не привыкла беседовать с людьми, ко­торых не знала с детства, да и читать она не очень любила, так что не имела возможности приобрести иммунитет к риторике; более того, она легко подпа­дала под ее чары, бессильная им противостоять.

Растроганная словами сенатора, она тут же за­была ратную историю полувековой давности и те­перь видела в Тассони не осквернителя монастырей, глумившегося над перепуганными монахинями, а старого искреннего друга Танкреди, говорившего о нем с любовью и сумевшего через топи времени, которые редко кому из канувших в небытие дано преодолеть, донести до нее, тени, весть от покой­ного.

И что же вам говорил обо мне мой дорогой кузен? — тихим голосом спросила она с такой за­стенчивостью, словно в этом соединении черного шелка и седых волос ожила восемнадцатилетняя де­вушка.

Он говорил о вас очень много, почти столько же, сколько о донне Анджелике: она была для него любимой, а вы — образом нежной юности, которая у нас, солдат, так быстро проходит.

Холод снова сжал старое сердце, а Тассони уже обращался к Анджелике:

—   Помните, княгиня, что он сказал нам десять лет назад в Вене? — И вновь повернулся к Кончетте, объясняя, что он имеет в виду: — Я приехал туда с ита­льянской делегацией для заключения договора о тор-

322

 

говле; Танкреди гостеприимно пригласил меня жить у него в посольстве, оказав другу и соратнику самый сердечный прием и проявив поистине царское раду­шие. Быть может, его растрогала встреча с товарищем по оружию в этом враждебном городе, и в те дни он без конца говорил о своем прошлом! В опере, в ком­натке за ложей, между двумя актами «Дон Жуана», он со своей неподражаемой иронией покаялся нам в грехе, непростительном, как он выразился, грехе пе­ред вами, да, да, перед вами, синьорина.

На мгновение он остановился, предвкушая эф­фект, который собирался произвести продолжени­ем своего рассказа.

— Представьте, он признался нам, как однажды вечером за столом в Доннафугате позволил себе со­чинить для вас некую байку и одним из героев этой солдатской байки времен баталий под Палермо сде­лал меня, а вы приняли его выдумку за чистую моне­ту и возмутились, потому что для тех времен, пять­десят лет назад, такой рассказ был непозволитель­но смелым. Вы даже сделали ему выговор. «Она, — рассказывал Танкреди, — была так мила, когда свер­лила меня гневным взглядом, сердито надув губы, как обиженный щенок, была так мила, что я с трудом сдержался от желания тут же заключить ее в объя­тия на глазах у двадцати человек и моего грозного дяди».

Вы, синьорина, наверно, этого не помните, а Тан­креди, с его добрым сердцем, помнил, хорошо по­мнил еще и потому, что совершил эту оплошность в тот самый день, когда впервые увидел донну Анджелику. — И он указал на княгиню широким почтитель-

323

 

ным жестом правой руки в традиции комедий Гольдони, унаследованной сенаторами королевства.

Некоторое время беседа еще продолжалась, од­нако нельзя сказать, чтобы Кончетта принимала в ней большой участие. В первые мгновения неожиданное открытие, медленно проникнув в ее сознание, даже не причинило ей чувствительных страданий. Когда же посетители уехали и она осталась одна, смысл ус­лышанного постепенно сделался для нее яснее и, сле­довательно, болезненнее. Она давно уже прогнала призраков прошлого, но они никуда не ушли, они прятались повсюду, придавая горечь еде и уныние разговорам, пусть уже много лет и не показывая сво­его истинного лица; теперь же оно проявилось в тра­гикомическом ореоле непоправимых бед. Разумеет­ся, нелепо было бы думать, будто Кончетта все еще любит Танкреди: любовная вечность длится не пять­десят лет, а много меньше, но подобно тому, как че­ловек, исцелившийся от оспы пятьдесят лет тому на­зад, носит на лице оспины, хотя, быть может, забыл уже, как он мучился, так Кончетта в теперешней своей гнетущей жизни хранила рубцы своего почти исто­рического разочарования, исторического настолько, что его пятидесятилетию посвящали официальные торжества. Однако до этого дня, когда она, пусть не­часто, мысленно возвращалась к случившемуся в Дон­нафугате тем далеким летом, ей придавало сил созна­ние своего мученичества, чувство незаслуженной обиды, враждебность к покойному отцу, предавшему ее, мучительная любовь к Танкреди, которого уже тоже не было в живых; теперь же исчезали и эти чув­ства, служившие остовом всему ее образу мыслей; у

324

 

нее не было врагов, кроме нее самой: свое будущее она погубила собственной несдержанностью, при­ступом гнева, которым подтвердила принадлежность к роду Салина; теперь, как раз когда воспоминания спустя десятки лет оживали, она лишалась утешитель­ной возможности винить других в собственном не­счастье — обманчивого лекарства отчаявшихся.

Если все было так, как говорил Тассони, тогда те долгие часы, что она проводила перед портретом отца, упиваясь ненавистью к нему, то упорство, с ка­ким она прятала фотографии Танкреди, чтобы не возненавидеть и его, были глупостью, даже хуже — жестокой несправедливостью; и ей стало больно, ког­да она вспомнила, как горячо, как настойчиво Танк­реди умолял дядю взять его с собой в монастырь; эта просьба была словами любви к ней, словами непоня­тыми, обращенными в бегство гордостью, отступив­шими с поджатым, как у побитого щенка, хвостом перед ее резкостью. Открывшаяся истина накрыла Кончетту своей волной: из вневременной глубины ее существа поднялась черная боль.

Но была ли это истина?

Нигде в мире жизнь истины не бывает так корот­ка, как в Сицилии: факт случился пять минут назад, а его подлинная суть уже исчезла, скрыта, искажена, за­давлена, уничтожена вымыслом и корыстью; стыд, страх, великодушие, недоброжелательность, согла­шательство, милосердие, все чувства, добрые и злые, набрасываются на факт и рвут его в клочья: только что он был, и вот уже его нет. Несчастная Кончетта хотела найти истину в невысказанных, а только смут­но угадываемых полвека назад чувствах. Но истины

325

 

больше не было: на смену ей, недолговечной, пришли долгие терзания.

Тем временем Анджелика и сенатор заканчивали короткий путь на виллу Фальконери.

  Анджелика, — сказал он (тридцать лет тому назад у них был недолгий роман, и Тассони сохра­нил ту исключительную близость в отношениях с ней, на которую дают право несколько часов, прове­денных под одной простыней), — боюсь, я чем-то обидел вашу родственницу. Вы заметили, какой она стала неразговорчивой в конце нашего визита? Жаль, если это так, тем более что она мне понравилась. Милая дама.

  Ну конечно обидели, Витторио! — ответила Анджелика, томимая пусть и беспочвенной, но все-таки ревностью. — Ведь она была безумно влюблена в Танкреди, а ему это было все равно.

Так еще одна лопата земли упала на могильный холм истины.

Архиепископ Палермо был поистине святым челове­ком. Его давно уже нет на свете, но в памяти все еще живы воспоминания о его милосердии и благочес­тии, хотя при жизни архиепископа все обстояло со­всем не так он не был сицилийцем, даже южанином или, на худой конец, уроженцем Рима и потому, ос­таваясь северянином, многие годы пытался размяг­чить дрожжами то инертное и тяжелое тесто, каким представлялся ему духовный мир сицилийцев в це­лом и здешних представителей церкви в частности. Первые несколько лет кардинал наивно верил, что с помощью привезенных с родины двух или трех сек-

326

 

ретарей ему удастся победить зло, очистить почву от пагубных камней. Скоро, однако, он вынужден был признать, что пользы от его попыток не больше, чем от выстрела в кипу пакли: дырочка от пули мгновен­но заполнялась тысячами дружных волокон, и все оставалось по-прежнему, если не считать расходов на порох и до смешного бессмысленной траты време­ни и усилий. За кардиналом, как за каждым, кто пы­тался тогда что-либо изменить в сицилийском харак­тере, быстро утвердилась слава дурачка (а кем же еще мог показаться сицилийцам человек с его наивнос­тью?), и он вынужден был ограничиться милосерд­ными деяниями, что, впрочем, еще сильнее уменьша­ло его популярность, поскольку требовало от лиц, им облагодетельствованных, приложения хотя бы мини­мальных усилий — например, необходимости явить­ся к нему во дворец, чтобы получить вспомощество­вание.

Итак, кардинал, отправившийся утром четырна­дцатого мая на виллу Салина, был человек добрый, но разочарованный, чье отношение к подопечным све­лось в конце концов к презрительному милосердию (иногда старого прелата можно было понять), что объясняло его грубость и резкость, все больше затя­гивавшие святого отца в трясину мизантропии.

Три сестры Салина, как мы уже знаем, были глу­боко оскорблены предстоящей проверкой их капел­лы, однако, будучи женщинами, да к тому же по-детс­ки наивными, они при этом предвкушали удоволь­ствие принять у себя князя церкви и показать ему всю роскошь дома Салина, которая, по их искреннему убеждению, нисколько не потускнела; особенно же

327

 

их радовала возможность в течение получаса любо­ваться залетевшей в дом великолепной красной пти­цей, восхищаться гармоничным богатством оттенков пурпура и переливами тяжелого муарового шелка. Правда, и этим скромным надеждам бедной троицы не суждено было сбыться. Когда сестры спустились по наружной лестнице и увидели кардинала, выхо­дившего из кареты, оказалось, что его преосвящен­ство приехал в будничном платье: лишь маленькие пурпурные пуговки на строгой черной сутане свиде­тельствовали о его высоком ранге; при том, что лицо его выражало оскорбленную добродетель, кардинал выглядел не внушительнее настоятеля доннафугатского собора. Он был вежлив, но холоден и недоволь­ство прозябающими сестрами с их внешней набож­ностью благоразумно уравновесил почтением к роду Салина и к личным добродетелям синьорин; он ос­тавил без внимания слова восхищения монсеньора викария по поводу убранства гостиных, по которым они проходили, отказался от специально приготов­ленных для него прохладительных напитков («Спа­сибо, синьорины, если можно, только глоток воды: завтра день моего святого, и накануне я пощусь»), даже не присел. Он проследовал прямо в капеллу, на секунду преклонил колени перед Мадонной Помпейской, бегло осмотрел реликвии. Правда, выйдя из ка­пеллы, он с пастырским смирением благословил опу­стившихся на колени хозяек дома и прислугу, после чего обратился к Кончетте, на лице которой лежал отпечаток бессонной ночи:

— Синьорина, три-четыре дня в капелле нельзя будет совершать богослужений, но я сам позабочусь

328

 

о том, чтобы как можно скорее она была снова освя­щена. Полагаю, что Мадонна Помпейская имеет все основания занять место картины над алтарем, а та, в свою очередь, сможет пополнить ряд прекрасных произведений искусства, которые я видел, проходя по вашим гостиным. Что до реликвий, то я оставляю здесь своего секретаря падре Паккиотти, человека весьма сведущего: он изучит все документы и сооб­щит вам результаты своих исследований. Прошу от­нестись к его решениям как к моим собственным.

Он милостиво разрешил всем присутствующим поцеловать свой перстень и с трудом поднялся в ка­рету.

Катерине стало дурно, и ей давали нюхать эфир.

Экипажи кардинала и его небольшой свиты еще не успели скрыться за поворотом к вилле Фальконери, когда Каролина, сверкая глазами, процедила сквозь зубы:

— По мне, этот Папа — самый настоящий басур­манин.

Кончетта спокойно беседовала с доном Паккиот­ти, который в конце концов согласился выпить кофе с бисквитом.

Подкрепившись, священник получил ключ от ящика с документами и попросил разрешения уда­литься в капеллу, предварительно вынув из своей сум­ки молоточек, пилку, отвертку, лупу и два карандаша. Он прошел курс Ватиканской школы палеографии и был к тому же пьемонтцем, так что работал тщатель­но и потому долго. Слуги, проходившие мимо дверей капеллы, слышали удары молоточка, скрип винтов и пыхтение.

329

 

Когда через три часа он вышел, сутана его была в пыли, руки черные, но безмятежное выражение лица и глаз за очками говорили о том, что он доволен про­деланной работой.

В руке он держал плетеную корзину из ивовых прутьев.

— Я позволил себе воспользоваться этой корзиной, чтобы сложить в нее то, что забраковал, — объяс­нил он. — Могу я поставить ее здесь? — И он поста­вил в угол свою тару, доверху наполненную разорван­ными бумагами, табличками, коробочками с костями и хрящами. — Рад сообщить вам, что обнаружил пять
несомненно подлинных и достойных почитания ре­ликвий. Остальные там. — И он указал на корзину. — Вы не скажете, синьорины, где бы я мог почиститься и помыть руки?

Пять минут спустя он вернулся, вытирая руки большим полотенцем, на краю которого плясал крас­ный вышитый гепард.

— Простите, я забыл сказать, что аккуратно сло­жил все рамки на столе в капелле. Среди них есть очень красивые. — Он собрался уходить. — Мое по­чтение, синьорины.

Катерина отказалась целовать ему руку.

А что нам делать с тем, что в корзине?

Все, что угодно, синьорины. Можете оставить у себя, можете выбросить в мусорную яму: они не представляют никакой ценности.

Кончетта хотела приказать, чтобы подали каре­ту, но он отказался:

— Не нужно, синьорина, не утруждайте себя, я пообедаю у ораторианцев, это отсюда в двух шагах.

330

 

И, уложив свои инструменты в сумку, он удалился легкой походкой.

Кончетта ушла в свою комнату; ею овладело безраз­личие, у нее было такое чувство, что она живет в зна­комом, но чужом мире. Этот мир больше не посылал привычных импульсов, он состоял из застывших форм. Портрет отца представлял собой лишь сколь­ко-то квадратных сантиметров холста, а зеленые сун­дуки — сколько-то кубометров дров. Через некоторое время ей принесли письмо. На конверте с черной кай­мой была вытеснена корона.

«Дорогая Кончетта, я узнала о визите его прео­священства и радуюсь, что часть реликвий удалось спасти. Я похлопочу о том, чтобы первую мессу в за­ново освященной капелле отслужил монсеньор ви­карий, — думаю, он не откажется.

Сенатор Тассони завтра уезжает, он надеется, что оставил по себе bon souvenir1.

Скоро приеду повидаться, а пока что нежно об­нимаю тебя, Каролину и Катерину. Твоя Анджелика».

Она ничего не могла с собой поделать, в душе была пустота. Только чучело в углу вызывало смутное раздражение. Это становилось невыносимо: даже бедный Бендико вызывал горькие воспоминания. Она позвонила в колокольчик

— Аннетта, мне надоел запах псины. К тому же шерсть собирает слишком много пыли. Унесите эту собаку прочь, выбросьте ее.

1       Добрую память (фр.).

331

 

Когда чучело уносили, стеклянные глаза посмот­рели на нее с кротким укором вещей, от которых из­бавляются, отказываются навсегда. Еще несколько минут — и то, что осталось от Бендико, было выбро­шено из окна и очутилось в углу двора, куда каждый день наведывался мусорщик В полете фигура Бенди­ко на мгновение ожила: казалось, в воздухе пляшет четвероногое существо с длинными усами и угрожа­юще поднятой правой передней лапой.

И все упокоилось в горстке серого праха.

332

© Belpaese2000.  Created 16.12.2007

         Наверх    Содержание    Tomasi di Lampedusa    '900     Biblio Italia

 




Hosted by uCoz